Сборник диктантов по русскому языку для 5-11 классов - Михаил Филипченко 2010


Комплексные диктанты

1 Воробышек

Уставшие, мы присели отдохнуть на скамейку. Наше внимание привлек маленький воробьишка — он слетел с ветки на землю к большому куску вафли. Клюнул, приподнял в клюве, но разломить не смог.

Налетело еще несколько воробьев. А он, удерживая лакомый кусок, подлетел с ним к большой серой воробьихе и отдал ей добычу. Сам же стал трусить крылышками около нее, словно прося покормить. Воробьиха поняла, расклевала вафлю, дала малышу несколько крошек.

Вдруг показались голуби. Воробьи почти все разлетелись, а наш маленький герой и не подумал давать деру. Он возмущенно и деловито расхаживал рядом и, когда голубь схватил вафлю, наш воробьишка выхватил у него кусок буквально из клюва и отлетел в сторону.

Но и тут не повезло! Откуда ни возьмись появился другой такой же желторотый задира, вцепился клювиком в вафлю с другого конца. Тут уж обида нашего малыша перешла все границы! Он, прочно держа свой конец вафли, стал лапками и крыльями бить захватчика. Тот повторил его движения. В конце концов вафля разломилась, и каждому птенцу досталось по кусочку.

А я все удивлялась настойчивости, сообразительности и храбрости маленькой птички.

2 Торопливый май

Обычно считают июнь месяцем-скороходом. Это так. Но и май тороплив, ничего не скажешь. Не сходи неделю в лес и не узнаешь его.

Это ведь только с молявинского холма кажется, что кругом лишь половодье зеленой листвы. А спустишься вниз — в долах и оврагах, на лугу и склонах ждет тебя множество открытий. Увидишь не только молодую листву в сверкающей росе, но и первые луговые цветы, наслушаешься вволю птичьих песен, да таких, что сердце зайдется от радости.

Совсем недавно среди голых деревьев была приметна лишь ива с шапкой крупных серебристых почек, цвела вовсю медуница, а на солнечном склоне, напротив редких сосен, грелись фиалки-недотроги. Их было так много, что они все не уместились на склоне, спустились вниз, окрасив закраешек луга в фиолетовое.

Сейчас же леса загустели, и опять не видно из-за рябин и ветел шепелевских крыш. Отгорели алые маковки медуницы, осыпаются ее последние синие лепестки. А на ее месте уже полным-полно сныти.

Лесные тропы еще отдыхают от наших ног, поросли травой, наивно полагая, что, может быть, этим летом люди дадут им покой.

Иду узким коридором орешника. Все как надо: и липки распустились, и орешник, внизу поднимается дягиль. Но чего-то не хватает. Ах, вон оно что. Листвы наверху недостает. Здесь много молодых кленов, а у них лишь на верхушке появились махонькие листья. Потому и светлее у тропы.

Спустился к протоке. Осенью здесь вырыли большой котлован, и вся вешняя вода осталась в долине, затопив всю пойму. На мели, в теплой воде, кричат без умолку лягушки, на мокром лугу у Лаврентьева дола гуляют длинноногие кулички, которых здесь встретишь не каждую весну. Чуть дальше с воды поднялись утки. Сделали два круга и снова сели на прежнем месте. Ближе к плотине поселились чибисы. Тоже давно их тут не было. Теперь будут спрашивать грибников: «Чьи вы? Чьи вы?»

А уж песен в лесу! Они и справа, и слева, и над головой: птицы любят наши светлые леса. Их самих не видно, вот и кажется, что это распелись березы. А еще каждое дерево выставило свои листья напоказ: чьи лучше. А они все хороши: бархатистые и лаковые, резные и зубчатые, мелкие в полоску и крупные в ладонь. Только вот дубы медлят, все еще боятся утренних заморозков.

По лугу же — золотистые россыпи одуванчиков, и одна россыпь ярче другой. Некоторые одуванчики, что посмелее и пофорсистее, успели найти и серебристые шапки. А в тени, у воды, уже красуются купавки тугими золотистыми бубенцами.

А росы какие! Уже полдень, а пол-луга, что ближе к лесу, еще в них. Иду по траве, а на ботинки, на ранты, так и набегают жемчужные бусинки. Надо же: и на ботинках роса. Вряд ли только донесу такую невидаль до дома.

Да, май торопится. Не успела отцвести черемуха у протоки, как заневестились дикие яблони в Микешином долу, вот-вот раскинет лепестковую накидку калина у Вастромки, зацветут ясени, затучнеют травами луга, зашепчутся, загудят, заблагоухают настоящим летом.

3 Лебедь

Лебедь по своей величине, силе, и красоте, и величавой осанке давно и справедливо назван подлинным царем всего подводного птичьего мира. Белый как снег, с блестящими небольшими глазами, длинношеий, он прекрасен, когда невозмутимо спокойно плывет по темно-синей зеркальной поверхности воды. Но все его движения преисполнены безыскусной прелести: начнет ли он пить и, зачерпнув носом воды, поднимет голову вверх и вытянет шею; начнет ли купаться, нырять, как заправский пловец, залихватски плескаясь своими могучими крыльями, далеко распространяя брызги воды; распустит ли крыло по воздуху, как будто длинный косой парус, и начнет беспрестанно носом перебирать в нем каждое перышко, проветривая и суша его на солнце, — все непостижимо живописно и величаво в нем.

Лебединых стай я не видывал в тех местах Оренбургской губернии, где я постоянно охотился и где мне не раз встречались косяки других птиц: лебеди бывают там только пролетом. Однако бывает и так: нескольким лебедям, пребывающим в холостом состоянии, понравится привольное место неподалеку от моей дощатой времянки, и они, если только не будут отпуганы, прогостят в течение недели, а то и более.

Откуда они прилетают и куда улетают — я не знаю. Однажды их гостевание продолжалось три месяца, а, может быть, было бы и более, пока не случилось пренеприятнейшее: местный старожил, не кто иной, как объездчик нашего участка, убил одного наповал для пуха, непревзойденные достоинства которого известны нам.

В большинстве старинных песен, особенно в южнорусских, лебедь преподносится как роскошная, благородная птица, никогда не бросающая собратьев по стае в несчастье. Обессилевшие, обескровевшие, они будут отчаянно защищать других. Лебеди не склоняются даже перед непреодолимыми препятствиями.

Небезызвестна их недюжинная сила. Говорят, что, если собака бросится на детей лебедя или кто-то приблизится к нему, легкораненому, он ударом крыла может прибить до смерти. Так же, как и в песнях, незыблемо прекрасен этот образ и в сказках. Воистину легендарная птица!

4 Встреча с кукушкой

Стою однажды на краю разлившейся во весь луг протоки, заслушавшись песней трясогузки: «Цити-цюри… Цити-цюри…» Позавидовал, что так немного надо птице для счастья: майское солнце и веточка калины у воды. И вдруг… где-то совсем рядом кукушка. Я лихорадочно ищу ее глазами — вот она, почти над головой, на голой ветке дуба, что висит над водой.

Я вижу ее всю и не свожу глаз. Она быстро смолкла и уставилась вниз. Неужели мы глядим в глаза друг другу? Я с нетерпением жду таинства рождения кукушкиной песни. «Ну-ну, запой хоть раз», — мысленно прошу ее. Недолго пришлось ждать. Вот опускаются вниз крылья, хвост чуть поднимается кверху, и чудо: понеслось по синей глади протоки и дальше по долу ее волшебное: «Куку… Ку-ку…»

Хорошо вижу, как при каждом звуке она вытягивается вся вперед, как двигается ее пепельно-серое горлышко и подрагивает длинный хвост. Вижу и чувствую себя счастливым от этой простой встречи с лесной птицей. Но она чутка, догадывается, наверное, о присутствии человека. Потому прокукукает раз пять и снова глядит вниз.

Четырежды бралась она за песню, на все стороны прокуковала, всех известила. Ее хвост перемещался то вправо, то влево. Никто ей не откликнулся, никто не прилетел на ее зов. И стало жалко, что она так одинока. Не об этом ли ее песня-печаль?

По-прежнему не двигаюсь. Муравьи с кучи, что неподалеку на склоне, облепили мои ботинки, ползают по брюкам, я их чувствую на ногах — сейчас станут кусать. Но креплюсь ради этой кукушки, боюсь даже переступить с ноги на ногу: нельзя, спугнешь. Потом жди, когда еще такой случай представится.

И, вдруг глянул на воду. Она чистая-чистая, с луговым донышком с краю. Вижу я там кукушку. Вот чудо, так чудо: две кукушки — одна надо мной, другая — в воде. Может быть, она смотрит вниз не на меня вовсе, а любуется своим отражением? А в воде она еще лучше: грудь и брюхо еще белее, а поперечные полосы на них кажутся совсем черными. А может, вообразила, что в воде и в самом деле еще одна кукушка, только молчаливая такая, не откликается.

Раз десять бралась она куковать. И не дождавшись ответа, пролетела низко над водой и села в лесу через протоку. И там, на противоположном березовом склоне, поселила новую сказку.

Я слушал ее и оттуда, и мне почему-то казалось, что это вовсе не любовный зов, а покаяние лесной грешницы перед птицами за все обиды, что принесла им. А может быть, это только показалось?

5

Длинной блистающей полосой тянется с запада на восток Таймырское озеро. На севере возвышаются каменные глыбы, за ними маячат черные хребты. Весенние воды приносят с верховьев следы пребывания человека, рваные сети, поплавки, поломанные весла и другие немудреные принадлежности рыбачьего обихода.

У заболоченных берегов тундра оголилась, только кое-где белеют и блестят на солнце пятнышки снега. Еще крепко держит ноги скованная льдом мерзлота, и лед в устьях рек и речонок долго будет стоять, а озеро очистится дней через десять. И тогда песчаный берег, залитый светом, перейдет в таинственное свечение сонной воды, а дальше — в торжественные силуэты и причудливые очертания противоположного берега.

В ясный ветреный день, вдыхая запахи пробужденной земли, мы бродим по проталинам тундры и наблюдаем массу прелюбопытных явлений: из-под ног то и дело выбегает, припадая к земле, куропатка; сорвется и тут же, как подстреленный, упрет на землю крошечный куличок, который, стараясь увести незваного посетителя от гнезда, тоже начинает кувыркаться у самых ног. У основания каменной россыпи пробирается прожорливый песец, покрытый клочьями вылинявшей шерсти, и, поравнявшись с камнями, делает хорошо рассчитанный прыжок, придавливая лапами выскочившую мышь. А еще дальше горностай, держа в зубах серебряную рыбу, скачками проносится к нагроможденным валунам.

У медленно тающих ледничков начнут оживать и цвести растения, первыми среди которых будут розы, потому что они развиваются и борются за жизнь еще под прозрачной корочкой льда. В августе среди стелющейся на холмах полярной березы появятся первые грибы, ягоды — словом, все дары короткого северного лета. В поросшей жалкой растительностью тундре тоже есть свои прелестные ароматы. Когда наступит лето и ветер заколышет венчики цветов, жужжа, прилетит и сядет на цветок шмель — большой знаток чудесного нектара.

А сейчас небо опять нахмурилось и ветер бешено засвистел, возвещая нам о том, что пора возвращаться в дощатый домик полярной станции, где вкусно пахнет печеным хлебом и уютом человеческого жилья. Завтра начинаются разведывательные работы.

6 Прилетела Жар-птица

На днях в наших перелесках еще одной радостью стало больше: заявились иволги, не задержались с прилетом. Значит, сейчас все птицы дома.

Иволга — самая красивая птица. Она всем взяла: и пером, и песней. Да и зовется нежно, любовное что-то в этом слове, близкое к Волге-реке и к иве-ивушке. Недаром и вошла в наши народные сказки как Жар-птица. И в самом деле: летит она, ярко-желтая, золотая с черными крыльями и рубиновыми глазами. Ну чем, скажите, не Жар-птица из сказки? А какие песни поет! Чистые, звонкие, переливчатые: фю-тиу-лиу. А все, наверное, потому, что сначала она тихо прощебечет, пропоет еле слышно про себя, а уж потом и на весь лес выплеснет на радость всем свою красивую трель.

Особенно чиста ее песня утром, она под стать росистому лугу и свежему воздуху, еще не согретому солнцем. Так и ждешь, что ей вот-вот ответят песней оба березовых склона. Да, если сказку в лесу рождает кукушка, то настоящую музыку все-таки — иволга.

Это очень осторожная птица. Она и прилетает всех позднее, когда уже листва густая, непроглядная, и перелетает только поверху, над деревьями, и гнезда вьет на самых верхушках. Потому и редко ее увидишь. Но уж если придется увидеть, запомнишь на всю жизнь. Мне посчастливилось ее видеть. Впервые это было в костромских лесах, в любимых местах А. Н. Островского. Тропинка от Галичского тракта нырнула в лесную глушь, в мокрую малину и вскоре привела в залитую солнцем Ярилину долину, окруженную сосняком и молодыми березками.

Чуть в стороне голубой ключ. Вода в нем и в самом деле голубая и такая чистая, что видны на дне пульсирующие в песке роднички. А может быть, это не роднички вовсе, а бедное Снегурочкино сердце? Ведь на этом месте она, по преданию, и растаяла. Мы загляделись в голубой омут, и вдруг кто-то из ребят неожиданно крикнул: «Жар-птица!» И оторвавшись от колодца, все увидели, как перелетала сказочную долину золотая птица. А вскоре и песню ее услышали. Потом нетерпеливо ждали, что чудо повторится. Но не повторилось. Да иначе оно бы и не было чудом. Вот и осталась красивым воспоминанием эта солнечная птица из сказки.

Еще видел ее в Великих Сорочинцах, на Полтавщине. Мы ночевали с ребятами в старенькой деревянной школе, в стороне от села, где много тишины и тополей. И утром, когда умывались во дворе, видели, как иволга несколько раз улетала и снова садилась на школьные тополя, а потом долго звала своей песней кого-то.

А однажды в таремских перелесках она перелетала с одного березового склона на другой прямо над моей головой. И последняя встреча с ней была в амачкинских лесах: она сама осторожно подкрадывалась на мой свист. Знать, и вправду поверила.

Только четыре встречи за всю жизнь. А сколько от них радости. Они и сейчас волнуют, как только заслышу в лесном долу ее звонкую и переливчатую трель: «Фю-тиу-лиу…»

7 Начало грозы

Еще только одиннадцатый час на исходе, а уже никуда не денешься от тяжелого зноя, каким дышит июльский день. Раскаленный воздух едва-едва колышется над немощеной песчаной дорогой. Еще не кошенная, но наполовину иссохшая трава никнет и стелется от зноя, почти невыносимого для живого существа. Дремлет без живительной влаги зелень рощ и пашен. Что-то невнятное непрестанно шепчет в полудремоте неугомонный кузнечик. Ни человек, ни животное, ни насекомое — никто уже больше не борется с истомой. По-видимому, все сдались, убедившись в том, что сила истомы, овладевшей ими, непобедима и непреодолима. Одна лишь стрекоза чувствует себя по-прежнему и как ни в чем не бывало пляшет без устали в пахучей хвое. На некошеных лугах ни ветерка, ни росинки. В роще, под пологом листвы, так же душно, как и в открытом поле. Вокруг беспредельная сушь, а на небе ни облачка.

Полуденное солнце, готовое поразить каждым своим лучом, жжет невыносимо. Бесшумно, едва приметно струится в низких берегах кристально чистая вода, зовущая освежить истомленное зноем тело в прохладной глубине.

Но отправиться купаться не хочется, да и незачем: после купания еще больше распаришься на солнцепеке.

Одна надежда на грозу: лишь она одна может разбудить скованную жаром природу и развеять сон.

И вдруг впрямь что-то грохочет в дали, неясной и туманной, и гряда темных туч движется от юго-восточной стороны. В продолжение очень короткого времени, в течение каких-нибудь десяти-пятнадцати минут, царит зловещая тишина и все небо покрывается тучами.

Но вот, откуда ни возьмись, в мертвую глушь врывается резкий порыв ветра, который, кажется, ничем не сдержишь. Он стремительно гонит перед собой столб пыли, беспощадно рвет и мечет древесную листву, безжалостно мнет и приклоняет к земле полевые злаки. Ярко блеснувшая молния режет синюю гущу облаков. Вот-вот разразится гроза и на обнаженные поля польется освежающий дождь. Хорошо бы в пору укрыться от этого совсем нежданного, но желанного гостя. Добежать до деревни не удастся, а усесться в дупло старого дуба впору только ребенку. Гроза надвигается: изредка вдалеке вспыхнет молния, слышится слабый гул, постепенно усиливающийся, приближающийся и переходящий в прерывистые раскаты, обнимающие весь горизонт. Но вот солнце выглянуло в последний раз, осветило мрачную сторону небосклона и скрылось. Вся окрестность вдруг изменилась, приняла мрачный характер, и гроза началась.

8 Шмель

Зиму шмель провел в земле, в брошенной полевой мышью норке. В оцепенении глубоком, почти равном смерти, он не чувствовал и не знал ничего зимнего — ни морозов, ни метелей, ни снегов. Когда же весной земля начала оживать, пробуждаться, начал пробуждаться и он. А будило их с землей солнце, все более яркое, высокое и горячее.

Хотя шмель и вышел из зимнего сна благодаря теплу, но его все-таки было мало, и он начал согревать себя сам, быстро сокращая мышцы груди и оставляя пока неподвижными крылья. Он разогревался, как мотор, гудел, словно в полете, и желание реального полета возникало в нем, становясь все настоятельней. Согревшись вполне, шмель захотел выбраться из тьмы и тесноты зимнего своего пристанища на свет, волю. Он начал пошевеливать своими мохнатыми, отвыкшими от движения лапками, сначала оставаясь на месте, а потом и продвигаясь понемногу вперед. Набирая силу, он протискивался, проталкивался все упорнее сквозь рыхлые комочки земли, травинки, листья полуистлевшие. И вот впереди забрезжило то, что он добровольно оставил прошлой осенью и к чему теперь чувствовал неодолимую тягу — свет. Он прибывал и рос, и шмелю нелегко было переносить полузабытый его напор, и он время от времени замирал, отдыхая и осваиваясь с новой прибавкой, порцией света.

Когда же он, наконец, вполне выбрался на волю-вольную, на свет полного уже, яростного, слепящего накала, то замер надолго. У него возникло ощущение, что он только что родился, и надо было свыкнуться с этим. И радость жизни вернувшейся он должен был освоить — она шевельнулась в нем в самый момент пробуждения и с тех пор росла и росла.

Лежа на солнце и легком ветерке, шмель прогревался по-настоящему, до самой-самой глубины своей, подсыхал, освобождался от зимней промозглой сырости. С шерстки его понемногу исчезала серость подземная, и краски проступали — золото и чернь. Уходила и тяжесть, в землю стекая, сменяясь легкостью, обещавшей полет.

Перед первой попыткой полета нужно было размяться, и шмель пополз вперед, куда придется. Время от времени он останавливался, даже на бок падал изнеможенно, и снова полз. Оказавшись на бугорке, с которого был виден склон крутой, серо-зеленый, он почувствовал, что может попробовать взлететь. Запустив «мотор» — грудные мышцы, — он работал ими долго, гудел, все усиливая звук. Потом слежавшиеся за зиму крылья стал понемногу расправлять, расклеивать и тоже включать в работу. Их трепет был поначалу вял, неровен, но понемногу набирал и постоянство, и напор. Момент взлета, отрыва от земли приближался с неотвратимостью, и шмель радостно это чувствовал. Равновесие зыбкое, колебавшееся между тяжестью его тела и тягой вверх, держалось и держалось и вдруг исчезло. Он оторвался от земли и полетел — низко совсем, почти ее касаясь. Сил у него хватило ненадолго — лишь для того, чтобы впервые прозвучала внятно натянутая его полетом басовая, еще робкая, хрупкая, готовая вот-вот оборваться, струна.

9

Тихий сентябрьский день был на исходе. По лесным дорогам в гору двигались искусно замаскированные ветвями пушки и трехтонки, шли караваны груженных, по-видимому, минами лошадей. У всех в этот день было приподнятое настроение: обессилевшие за последние дни бойцы, расположившись небольшими, но плотными группками или поодиночке, наспех писали письма и, вполголоса переговариваясь, подкреплялись тушенкой.

Уже совсем стемнело и в ущелье стало холодно, когда, покинув позиции, батальоны отправились в путь. Было непонятно, как в густом лесу, при едва брезжащем свете луны, двигаясь на ощупь, люди найдут свое место в горах и приготовятся к бою. Однако командиры рот заранее изучили окрестности, и поэтому отход протекал нормально.

Неприятель, в течение ночи почти не пытавшийся штурмовать, на рассвете в открытую ринулся на нашу арьергардную роту, оставленную в теснине… Но никто из фашистов не видел, как на вершине кристаллических скал, укрытые охапками легких стелющихся растений, едва зыблющихся на ветру, расположились наблюдатели, буквально не сводившие глаз с врага.

Взволнованные долгим ожиданием, готовые стоять насмерть, лежали бойцы на скалах, а на дорогах недоступные огню шли фашисты. Опасность была настолько велика, что ни у кого не возникла мысль пренебречь ею или хотя бы приуменьшить ее.

И в эту минуту как будто раскололось небо, загрохотали пушки и минометы, тысячекратным эхом канонада отразилась в горах, и в блистающую, кристально чистую голубизну неба поднялся изжелта-багровый дым.

С хриплыми, далеко не стройными голосами, бойцы бросились врукопашную, и было хорошо видно, как по дороге суматошно, словно шарики рассыпанной ртути, метались фашисты. Только ночью гитлеровцы нащупали почти незащищенное место и, прорвав оборону, врассыпную бросились по теснине. Так закончился бой.

10 Цветут незабудки

Больше недели серебрился одуванчиками дол. Куда ни глянь — везде его пышные шапки. Как будто и нет других цветов. Но вот налетел дождь, не успели одуванчики спрятать свою красу и враз лишились ее. И остались лишь голые стебельки, что стыдливо выглядывают из травы. У Васильева угла весь курган в клейкой кровавой смолке, а понизу его, словно ожерельем, окружают красные клевера. Чуть дальше красуются ромашки с длинными лепестками и очень частыми, без просвета. Цветут колокольчики, мятлик, луговая овсяница. И гудит по-летнему луг. Гудит и благоухает. А тут еще пахнуло и ароматом незабудок. Неужели они? И точно: вон прижались к краешку у протоки.

Скромнее незабудок и нет цветов: пять мелких голубеньких лепесточков с золотистой точкой в середине. И все. А какую красоту дарят людям!

Я и раньше встречался с незабудками. Не забыть лесную речку Солотчу, что в Мещерском крае. Весь берег в них. И мы с ребятами осторожно перешагивали через цветы, чтобы спуститься к воде. Встречал их и около озера под Заплатином. А здесь — впервые. Может быть, это беспокойная чайка принесла в клюве семечко из Вьюхтонских лугов и уронила тут? Тогда ей спасибо за это.

Я сорвал несколько цветочков на память, добавил к ним вероники дубравной, несколько кусточков красного клевера да подорожника с нежно-розовыми шапками. И получился скромный букет. И не хрусталь под него подставил, не керамику с узорами, а простой стакан с холодной водой. И целую неделю цвели на столе незабудки. Только однажды сменил воду и подставил их под кран. Они враз посвежели, будто только что с луга, все в капельках воды, словно в утренней росе. И неделю полнилась комната тонкими запахами.

Первыми в букете отцвели незабудки и усеяли белый лист под стаканом бледно-голубыми звездочками.

11

Отправляя в разведку Метелицу, Левинсон наказал ему во что бы то ни стало вернуться этой же ночью. Но деревня, куда был послан взводный, на самом деле лежала много дальше, чем предполагал Левинсон: Метелица покинул отряд около четырех часов пополудни и на совесть гнал жеребца, согнувшись над ним, как хищная птица, жестоко и весело раздувая тонкие ноздри, точно опьяненный этим бешеным бегом после пяти медлительных и скучных дней, — но до самых сумерек бежала вслед, не убывая, тайга — в шорохе трав, в холодном и грустном свете умирающего дня. Уже совсем стемнело, когда он выбрался наконец из тайги и придержал жеребца возле старого и гнилого, с провалившейся крышей омшаника, как видно, давным-давно заброшенного людьми.

Он привязал лошадь и, хватаясь за рыхлые, осыпающиеся под руками края сруба, взобрался на угол, рискуя провалиться в темную дыру, откуда омерзительно пахло задушенными травами. Приподнявшись на цепких полусогнутых ногах, стоял он минут десять не шелохнувшись, зорко вглядываясь и вслушиваясь в ночь, невидный на темном фоне леса и еще более похожий на хищную птицу.

Метелица прыгнул на седло и выехал на дорогу. Ее черные, давно неезженые колеи едва проступали в траве. Тонкие стволы берез тихо белели во тьме, как потушенные свечи.

Он поднялся на бугор: слева по-прежнему шла черная гряда сопок, изогнувшихся, как хребет гигантского зверя; шумела река. Верстах в двух, должно быть возле самой речки, горел костер, — он напоминал Метелице о сиром одиночестве пастушьей жизни; дальше, пересекая дорогу, тянулись желтые, немигающие огни деревни. Линия сопок справа отворачивала в сторону, теряясь в синей мгле, в этом направлении местность сильно понижалась. Как видно, там пролегало старое речное русло; вдоль него чернел угрюмый лес.

«Болото там, не иначе», — подумал Метелица. Ему стало холодно: он был в расстегнутой солдатской фуфайке поверх гимнастерки с оторванными пуговицами, с распахнутым воротом. Теперь он походил на мужика с поля, после германской войны многие ходили так, в солдатских фуфайках.

Он был уже совсем близко от костра, — вдруг конское тревожное ржание раздалось во тьме. Жеребец рванулся и, вздрагивая могучим телом, завторил страстно и жалобно. В то же мгновение у огня качнулась тень и Метелица с силой ударил плетью и взвился вместе с лошадью.

(По А. Фадееву)

12 Осторожнее, несмышленыши!

У птиц нет более тревожной и в то же время счастливой поры, чем та, когда их потомство вылетает из гнезда и пробует крылья. Сколько гомону, суетни и крику в лесу, на лугах, в оврагах. Одни учатся летать с деревьев, другие тренируются на лугу, а то и на горе. И, полетел несмышленыш, а ни силы, ни сноровки. Только страх да любопытство. Не хватило сил, зацепился крыльями за ветки, висит, кричит. А то упадет в траву. И, мать тут как тут: что-то выговаривает, учит. А то и клювом — за промах.

Прошла неделя, и вот уже грачата летают и никак не налетаются: им все ново, они еще не ведают опасности. Вон их сколько на лугу, неуклюжих, маленьких, горбатеньких. Да только ли грачей!

На лесной дороге молоденький нарядный дятел чуть ли не задел крылом за мою шляпу: знать, не боится. А чуть дальше дрозд беззаботно пьет воду из лужицы у тропы. Ему тоже все нипочем. Я смотрю на него и думаю: сколько их поплатилось и сколько еще поплатится за свою неопытность, пока не научатся осторожности. Не зря разлетались черные вороны и все парами, парами. Зловещ и неприятен их крик. От них хорошего не жди.

Раньше в перелесках их не было. А сейчас — вон их сколько развелось. Это не к добру: ворон — страшный враг всех певчих и промысловых птиц, особенно, когда их много. Так что будьте осторожны, несмышленыши!

13 В лесу

Небольшая дорожка вела нас через свежескошенный луг, и мы вволю налюбовались веселым полевым пейзажем. Как только мы вошли в лес, внимание наше привлек незнакомый нам доселе знак, вырубленный на сосне. Он напоминал изображение оперенной стрелы, длиной не менее полутора-двух метров, так что оперение охватывало ствол во всю его ширину.

Приглядевшись к одной из сосен, мы увидели, что у нижнего конца стрелы там, где положено быть наконечнику, прикреплен к дереву железный колпачок, наполненный белой массой, похожей на топленое масло. Тогда память подсказала читанное в ученых книгах и даже стихах небезызвестное слово «живица».

Сегодня сосна оказалась с таким же фантастическим значком, и третья, и четвертая…

Всмотревшись в неясную далекую глубину бора, мы увидели, что все сосны, как одна, несут на себе изображение огромной стрелы. Сквозь сосны вскоре проглянули невысокие постройки, и мы, предварительно спросив у продавщицы магазинчика, сидевшей на завалинке у своего сельпо и щелкавшей тыквенные семечки, очень скоро нашли технорука.

Это был молодой мужчина невысокого роста, с малозаметными усиками, в простой, в полоску, рубахе с резинками на рукавах, в шевиотовых брюках, заправленных в валяные сапоги. Звали его Петр Иванович. Он, извиняясь за свой внешний вид, сообщил нам, что весной застудил ноги и теперь вынужден даже в жару ходить в валенках. Рассказывая, он незаметно подвел нас к домику и, смущаясь, пригласил войти. В комнате с высокой дощатой перегородкой, сплошь увешанной плакатами и картинками с видами леса, нас встретила молодая красивая хозяйка, с черными до блеска волосами и ярко-голубыми глазами. На ней было скромное ситцевое платье с какими-то замысловатыми разводами совершенно непонятного цвета. Не успели мы как следует поздороваться с ней, как она уже поставила на стол большое деревянное блюдо с вареными грибами, чашку с печенным в золе картофелем, квашеную капусту, моченые яблоки, молоко, хлеб.

Мы впоследствии несколько дней кряду с благодарностью вспоминали гостеприимных хозяев в маленькой лесной деревеньке, от которых узнали много интересного о тайнах живицы.

14

Есть в русском языке забытые нами слова, а они так звучны и поэтичны, что и ныне удивляют своей первозданной красотой: ополье, снежница, околица, водополица. Среди них и ополица, узкая полоска леса, отделенная от основного массива полем, а то и лугом.

Где их только не встретишь. Есть они и в наших перелесках. И каждая ополица хороша по-своему.

То это березки вперемежку с соснами у полевой дороги на Александровку, любимое место первых подберезовиков: просторно им тут, светло под солнцем, тепло. Не надо и в лес идти, если здесь пусто. Но зато каких свежих красавцев нарежешь после дождя.

Другая ополица узеньким островком врезалась в пшеничное поле. Здесь среди осин и можжевельника красуются пять подружек-берез, выросших из одного пня. По краям — стройные белоствольные красавицы, а одна из них, что в середине, прежде чем подняться вверх, изогнулась по-над землей. Потому она и ниже своих сестер и косы у нее до земли. Я люблю здесь отдыхать: сидишь на изогнутом стволе, теплом от солнца, как в беседке. И слышно в тишине, как шепчется листва над голо вой, как чуть-чуть позванивает тяжелыми колосьями пшеничное поле.

Но все-таки самая любимая — амачкинская ополица, десятка четыре берез, насквозь прогретых солнцем. С краешку от поля растет земляника, наливная, ароматная, а по лугу — колокольчики, медульник, ромашки. Вот и все. Но сколько раз дарила она мне радость, награждая белыми грибами. Со временем грибница здесь пропала, и года три не было никаких грибов. Но каждый раз я заходил сюда, хотя и был уверен, что ничего не найду. Просто тянуло, хотелось встретиться.

А в прошлом году белые грибы появились здесь снова. Их и не так много на этой маленькой ополице, но зато на солнце они тугие, тяжелые, будто литые — одно загляденье. Выскочит из рук такой здоровяк, ударится о землю и хоть бы что — жив, невредим.

Но особенно радовало то, что именно здесь появляются первые белые грибы. Вот и в прошлом году: я не думал, что они уже пошли, и пришел за аптечной ромашкой на окраину пшеничного поля. Обратно той же полевой дорогой идти не захотелось, решил возвращаться луговой тропинкой понизу. Зашел на ополицу и вдруг увидел шесть темно-коричневых крепышей. Они стояли почти рядышком, как игрушечные, будто кто-то только что их расставил под березкой. Удивился, обрадовался и долго стоял счастливый, любуясь такой приятной неожиданной встречей. Не хотелось разрушать эту гармонию красоты, этот подарок ополицы. Потом еще встретились семеек пять.

И в этом году вчера она порадовала своей щедростью. А сегодня и не нашел ничего. Даже не поверил: ведь только вчера было счастье. Снова вернулся. И напрасно вернулся. Но заметил, когда уходил, что ополица переживает, невесело провожая меня. Соседний лес пошумливает листвой, а она нет, стоит молчаливая, задумчивая, будто виноватая. Вот и пришлось успокаивать: «Что ты, ополица. Я не держу на тебя никакой обиды. Ты же не виновата. Если бы была возможность, последние бы отдала, ничего не утаила. Знаю твою щедрость. Вон ведь ты как вчера. Наверное, только для меня и берегла все свое сокровище, будто ждала. Потому и с радостью выложила все: «Наконец-то пришел… Дождалась…» А сегодня… Что ж поделаешь. Может быть, другие тут побывали до меня. И, наверное, побывали. Им же тоже надо. Не переживай. Ну, улыбнись, пожалуйста. Не последняя же у нас с тобой встреча. Еще порадуешь. За тобой не пропадет».

И, мне показалось, что зашевелилась ее листва, зашепталась на солнце.

Вот какие наши ополицы. Разве их разлюбишь когда, забудешь?

15

Портреты Крамского отличаются глубиной раскрытия не только психологии, характера модели, но и ее прелести и очарования.

Поиски Крамским красоты в жизни, желание подняться над будничностью, из обычного сделать необычное, прекрасное, радующее глаз выразились в знаменитой картине «Неизвестная».

Жажда прекрасного, способность очаровываться внешней красотой, гармонией, совершенством была в художнике так же сильна, как вера в необходимость самопожертвования, как преклонение перед силой человеческого духа, перед мужеством и стойкостью характера.

Сравнивая этюд к «Неизвестной» с картиной, мы видим в его основе тот же сюжет, ту же композицию и ту же модель. Беспристрастно и объективно раскрывая характер портретируемой, Крамской не наделяет ее ни красотой, ни обаянием; женщина и чопорна и надменна, губы презрительно сжаты, глаза высокомерно прищурены. Лицо полное и чуть одутловатое.

В картине возникает совсем другой образ. Чуть изменен поворот головы — она гордо поднята, с легким как бы снисходительным поклоном повернута направо. Это придает женщине грациозность и изящество вместо сдержанной чопорности. Все черты лица тоньше, изящней, изменилось выражение больших блестящих глаз, густо опушенных ресницами. Эстетическое наслаждение доставляет виртуозная передача нежной женской руки, затянутой в перчатку, бархата шубки, плотно облегающей фигурку, страусового пера, колышущегося на ветру. Крамской тонко чувствует красоту всего этого, но искусное изображение аксессуаров не отвлекает внимания художника от внутреннего смысла образа.

Эта красивая, но малопривлекательная женщина холодна и надменна. Она очень сдержанна, замкнута, но ее властный характер не трудно разгадать и в манере держаться, и в бесстрастном взгляде глаз. Внешняя красота, изысканность женщины не скрыли ее человеческой холодности. В этом портрете Крамской воплотил определенный тип женщины, в котором красота, лишенная душевного обаяния, составляет главную черту характера.

Образ «Неизвестной», сочетающий в себе красивость и одновременно душевную пустоту, — единственный в творчестве художника, но столь интересный и значительный, что невольно становится своеобразной загадкой, скрывающей истинный замысел художника.

16 Красавицы России

Однажды я попросил ребят из пятого класса написать о русской березе. И они почти ничего не написали, хотя и видели ее чуть не каждый день. И больно стало за ребят. Но это не их вина, а наша, что не развиваем наблюдательность, обедняя их духовный мир.

Береза — издавна любимое дерево России. Ее и называли ласково березкой, березонькой, а то и красавицей, подружкой. У нее не ветви, а зеленые кудри да шелковистые косы; в Троицын день наряжали, как невесту, пели ей песни, водили вокруг хороводы.

От нее пошли и названия городов, деревень, рек: Березовка, Березов, Подберезье, Березники, Березань, Березина… А сколько на нашей земле живет и работает Березиных — не сосчитать. Был и месяц такой — березозол.

Много веков она бескорыстно служила людям! Шла на дрова и уголь, из бересты гнали деготь, делали легкие туески под землянику и грибы, она годилась на телеги, вилы, сани, зимой березовыми вениками парились в бане, а по весне пили березовый сок, лечились почками, листьями, чагой от недугов. Она была нужна и для души: о ней пели песни, слагали стихи. Песенное дерево России.

Она ведь всегда разная: то улыбается с утра солнцу своими влажными светлыми листьями, то сырая после холодного дождя представится жалкой сиротой, когда впереди ночь, а ей не обогреться. Жалко станет березку. Она может по-детски лепетать листвой, шелестеть ей, и разговаривать, и петь, а то вдруг зашумит в ветер, тяжко завздыхает в бурю, может часами молчать в затишье и даже задуматься, замечтаться под вечер.

Как и человек, она может радоваться, улыбаться, быть счастливой, а может и грустить, печалиться, ненавидеть, возмущаться. Понаблюдайте-ка внимательно.

А уж модница! То украсится, как девушка, сережками весной, разными-разными — золотистыми, изумрудными, сиреневыми, а зимой то оденется в иней, будто собралась под венец, то опушится с головушкой чистым снегом; в апреле же она любит кутаться то в одну метель — зеленоватую, когда лопаются почки, то в другую — золотистую, когда цветет.

Береза чиста и опрятна. Каждую зиму чистится ее береста, каждую весну все подкрашивается и подкрашивается белым бетулином.

Березовые леса любят грибы, по весне здесь услышишь первые запевки зяблика, почками кормятся синицы и чечетки, пчелы летят сюда за прополисом, дятлы напьются первым сладковатым соком, а за густой листвой иволга скрывает от людского глаза свое золотое перо.

В березовой роще всегда светло и уютно, даже в пасмурный день и сумерки: ведь березы светятся. Недаром ими и обсаживали почтовые тракты России. Потому и наши перелески такие светлые, праздничные. В них и думы всегда песенные, радостные.

Березы зябнут в январские холода и млеют в июльскую жару, умываются дождями да росами, а подраненные — плачут крупными слезами. Они, как и мы, растут, невестятся, стареют, умирают. Береза и мертвая красивая: лежит в траве и ромашках прямая и белая, как те ромашки, вымытая ветрами и дождями.

Я очень люблю рощу, где знаю каждую березку в лицо. И замечаю, какой из них занеможилось, какая стала пышнее, какой плакать, когда пойдет березовый сок.

Во многих странах есть березы. Может быть, они там стройнее и белее, но чтобы так могли радовать, чтобы имели бы душу — не верю — нет там таких берез. Ведь наша березка — это не только наша красавица, но и частица русской души, частица нашей России.

17

В безветренную предыюльскую пору по извивающейся тропинке мы возвращаемся с охоты. У каждого за спиной холщовый мешочек, наполненный добычей, настрелянной в течение нескольких часов.

Охота была удивительно удачной, поэтому нас не расстраивало то, что четырех подстреленных уток собаки не могли разыскать.

Обессилев от ходьбы, мы улеглись у поваленной березы, покрытой какой-то стелющейся растительностью. Не на расстеленной тканой скатерти, а на шелковистом мху, чуть-чуть высеребренном тонкой паутинкой, разложили мы дорожные яства. Среди них были купленные продукты и не купленные в магазине домашние изделия. Маринованные грибы, поджаренная колбаса, масленые ржаные лепешки, сгущенное молоко, говяжья печенка, печеный картофель, немного вывалянный в золе, и глоток напитка, настоянного на каком-то диковинном снадобье, покажутся вкусными на свежем воздухе самому сверхизысканному гурману.

Трудно сравнить с чем-либо то очарованье и наслажденье, которое испытываешь, когда лежишь у костра, на берегу безымянной речонки в лесной чащобе.

Возникают разговоры на самые необыкновенные и неожиданные темы: о трансъевропейских экспрессах, трансатлантических перелетах, сибирских морозах, обезьяньих проделках, искусных мастерах и о многом другом.

Изредка беседу нарушают непрошеные гости: оводы и комары. По справедливости они названы путешественниками бичом северных лесов.

Легонький ветерок едва-едва зыблет травы. Сквозь ветви деревьев виднеется голубое небо, а на сучочках кое-где держатся золоченые листочки. В мягком воздухе разлит пряный запах.

Вдалеке неожиданно появились свинцовые тучи, блеснула молния.

Вряд ли нам вовремя удастся укрыться от дождя.

К счастью, вблизи оказался домишко лесного объездчика — низенькое бревенчатое строеньице. Сынишка хозяина, остриженный мальчуган, одетый в короткое пальтишко, приветливо кивал нам головой.

Отблистали молнии, яростный ливень сначала приостановил, а затем и вовсе прекратил свою трескотню.

Стихии больше не спорят, не ссорятся, не борются.

Расстроенные полчища туч уносятся куда-то вдаль.

Выйдя из дома, мы вначале следуем по уже езженному проселку, а потом по асфальтированному шоссе, заменившему прежнюю немощеную дорогу.

18 Три жизни

В первой своей жизни она только ела. Ползала лишь для того, чтобы перебраться со съеденного ею листа на другой, пока целый. Съедала и его, переползала на следующий, который ожидала та же неизбежная участь. Такое повторялось снова и снова, час за часом, день за днем, и в бесконечном однообразии этого чудилось что-то бессмысленное и жутковатое. Зеленые, неподвижные листья, перемолотые и проглоченные, превращались в ее плоть, тоже зеленую, но шевелящуюся, ползшую упорно к одной лишь ей ведомой цели.

Гусеница росла, конечно, но этот рост никак не соответствовал количеству поедаемой пищи. Она ела впрок, и избыток съеденного прятался, сжимался где-то в тайниках ее существа, в запасы энергии превращался, для проявления которой должен когда-то прийти свой срок. Это была великая и страшная еда, далеко превышающая потребности ее теперешней жизни, в будущее направленная, такое еще далекое. Возможно, оно мерещилась ей в неких туманно-радостных картинках, а, может, и нет.

Когда листья начали становиться жесткими и желтыми, она перестала есть и поползла уже по-иному, чем прежде, не листья меняя, а ища укромной, безопасной тесноты. И нашла ее — в щели подгнившего бревна. Наступал конец первой ее жизни, и она потянула изо рта тончайшую, упругую нить и начала наматывать ее на себя. Нить укладывалась за рядом ряд, оболочку образуя, покров, кокон. Саван, может быть. Закончив ткать его и в него заворачиваться, она замерла, оцепенела совершенно, будто умерла.

Громадное, многомесячное время ее второй жизни сначала не существовало для нее. Она находилась на грани с небытием, во тьме глубокой, да и сама была тьмой. Но вот от толчка, приказа извне или изнутри, та энергия, которую она накопила великой своей летней едой, очнулась в ней. Очнулась и начала работать — безостановочно, неутомимо, с мукой и наслаждением для нее. Ее длинное, унылое тело, покрытое коконом, стало размягчаться, расплываться, исчезать, превращаясь понемногу во что-то совсем иное. Какие-то струны натягивались в ее однообразной массе, стержни проступали, кольца замыкались и твердели. Она рождалась, творилась заново для еще одной жизни, и материалом творения была она прежняя, не знавшая ничего, кроме еды.

Кокон-саван слабел и давал разрывы от напора изнутри, и вот весь распался, наконец, и она, новая, для третьей жизни рожденная, оказалась в древесной щели под весенним солнцем.

Она была бабочкой теперь и долго-долго сидела, прогревалась, высыхала, силой наливалась изнутри. Потом раскрыла, разлепила наконец крылья, вверх-вниз ими повела, головкой покрутила, глаза всевидящие напрягла — вся такая ясная, легкая, упругая, сложно-тонкая, родственная воздуху и небу, а не земле. Нужно было уходить в это родственно-близкое, сливаться с ним. И она полетела, и воздух с небом мгновенно приняли ее, как дочь свою, как принимали они и птиц, и пчел, и лепестки цветов на ветру.

Она не то чтобы училась летать, она вспомнила умение полета, с каждым днем бывая в воздухе все дольше. Да и не просто летала она, а танцевала танец радости и свободы, чувствуя, что в нем и суть ее, и цель. Ела она тоже легко, радостно и совсем недолго — опускалась на цветок, проникала хоботком в глубину его сладостную, пила нектар и улетала, опять сливаясь с воздухом и небом. И вся она была в этой своей третьей и последней жизни воплощенной свободой и красотой.

19

Хотя для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенного, но, за неимением другой дичи (дело было в начале сентября), мы отправились в Льгов. Льгов — большое степное село, расположенное на болотистой речке Росоте. Эта речка верст за пять от Льгова превращается в широкий пруд, заросший густым тростником. Здесь водилось бесчисленное множество уток. Мы пошли с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка не держится, во-вторых, наши собаки не были в состоянии достать убитую птицу из сплошного камыша. «Надо достать лодку, пойдемте назад в Льгов!» — промолвил наконец Ермолай. Через четверть часа мы, сев в лодку Сучка, когда-то господского рыболова, плыли по пруду. К счастью, погода была тихая, и пруд словно заснул. Наконец мы добрались до тростников, и пошла потеха.

Утки, испуганные нашим неожиданным появлением, шумно поднимались и, кувыркаясь в воздухе, тяжело шлепались в воду. Всех подстреленных уток мы, конечно, не достали. Владимир, к великому удивлению Ермолая, стрелял вовсе не отлично. Ермолай стрелял, как всегда, победоносно. Я, по обыкновению, — плохо.

Погода стояла прекрасная, и, ясно отражаясь в воде, белые круглые облака высоко и тихо неслись над нами.

Когда мы уже собирались вернуться в село, с нами случилось неприятное происшествие.

К концу охоты, словно на прощанье, утки стали подниматься такими стаями, что мы едва успевали заряжать ружья. Вдруг от сильного движения Ермолая — он старался достать убитую птицу и всем телом налег на край — наше ветхое судно наклонилось и торжественно пошло ко дну, к счастью, не на глубоком месте. Через мгновение мы стояли в воде по горло, окруженные всплывшими телами мертвых уток. Теперь я без хохота вспомнить не могу испуганных и бледных лиц моих товарищей (вероятно, и мое лицо не отличалось тогда румянцем), но в ту минуту, признаюсь, мне и в голову не приходило смеяться.

Часа два спустя мы, измученные, грязные, мокрые, достигли наконец берега и развели костер. Солнце садилось, и широкими багровыми полосами разбегались его последние лучи.

(По И. Тургеневу)

20 Луга цветут

Первые цветы всегда яркие, чтобы привлечь к себе насекомых-опылителей: медуница, мать-и-мачеха, сон-трава. Потом все одевается в золотое: лютик, одуванчики, примулы, калужницы, чистотел, купальница. Следом за золотым новый наряд — белый: звездчатка, белая кашка, ландыши, ромашки, дягиль. А в середине июня перемешаются все краски на лугу: белые и желтые, красные и голубые, серебристые и бронзовые, малиновые и сиреневые.

Луг Марьиного дола весь в манжетках. Хотя цветки у нее невзрачные, желтовато-зеленые, но мимо не пройдешь, обязательно остановишься полюбоваться крупной и живой жемчужиной-каплей, что осталась после росы на широком, воронкой, листе. А ближе к лесу, в тени — герань, синюха и шапки дягиля: синее-синее, сиреневое — и все рядом.

Склон за Редкими соснами примулы украсили в желтое. А ниже — целое ожерелье буйно цветущей земляники.

Ближе к озеру, по низине, приютились незабудки. Их много, они так мелки и чисты, что рябит в глазах от бирюзовой каемочки у воды.

И чем дальше уходишь луговой тропинкой, поросшей мелким спорышем, тем разнообразнее цветы и травы, тем роскошнее мир лугов. Еще не отцвели подорожники, не поникли сиреневые колокольчики, не отгорели жаром одуванчики, а уже забелели ромашки, засинел дикий горошек, зажгла красные огонечки гвоздика. И засияли новые радуги над лугом. Зардели багрянцем высокие столбунцы, одевается в сиреневое мятлик, зарыжел тычинками лисохвост, а ближе к лесу, будто пояс от зари, розовая полоска соцветий раковой шейки.

Раскустилась ежа, ее колоски-мочки то еще зеленые, то уже бронзовые, переливаются на солнце, блестят. И луговая овсяница уже набирает свои зернышки-овсинки. А еще тут клевер белый и клевер красный, алая смолка и поникшая смолевка, раскидистый тысячелистник, кровохлебка, вероника.

Это уже настоящее половодье красок, а молодое лето все мешает их, мешает. Они гуще, ярче, разнообразнее. И не остановится, не успокоится никак, видно, не подберет еще необходимый колер.

Июньские росы легкие, недолгие. Быстро сушит луг. Поднимаются головки колокольчиков, выпрямляется мятлик, дрема, просыпаются шмели и пчелы, бабочки и жуки, комарики и мошки. А тут и птицы радуются, поют на все голоса. И зазвенел луг, заблагоухал. И никак не налюбуешься, не надышишься и пряной зеленью, и медом, разлитым в воздухе. А ведь еще не цветут душица, донник и таволга, в которых так много пахучего вещества — кумарина.

Как все-таки прекрасен мир лугов во всем своем многообразии!

21

Песчаная отмель далеко золотилась, протянувшись от темного обрывистого, с нависшими деревьями, берега в тихо сверкающую, дремотно светлеющую реку, пропавшую за дальним смутным лесом.

Вода живым серебром простиралась до другого берега, а ветер, настоянный на полевых травах, едва приметно колеблет молодую поросль, стелющуюся по карнизам крутого берега.

Задумчивая улыбка, не нарушаемая присутствием человека, лежит на всем: на синеве неба, на лениво-ласковой реке, зыблющейся под ветром, — и кажется, что эта улыбка так же таинственна, как и вся жизнь природы. Даже наполовину вытащенный дощаник, выдолбленная из дерева лодка, кажется не делом человеческих рук, а почернелым от времени, свалившимся с родного берега лесным гигантом, а рыбачья избушка, приютившаяся под самым обрывом, напоминает не что иное, как старый-престарый гриб.

Из избушки вышел немолодой, но крепкий старик в холстинной рубахе, прислушался к далеким звукам колокола, которые, обессиленные расстоянием, едва доносились сюда. И двигая бровями, как наежившийся кот шерстью, повернулся, и, тяжело ступая по хрустящему песку, подошел к разостланной бечеве с навязанными крючками и стал подтачивать их напильником и протирать сальной тряпкой, чтоб не ржавели в воде.

Чего только не видел на долгом веку старик, но он, приложив козырьком черную ладонь, долго любуется тем, как играет и колеблется нестерпимый для глаз блеск воды. Потом он берет узкое весло, лежащее поодаль, и сталкивает в воду лодку, невольно напоминая при этом большого муравья, тащащего свою добычу.

(По А. Серафимовичу)

22 Птицы-скороходы

Это не о дергачах-коростелях, которые большую часть пути в Африку и обратно преодолевают не на крыльях, а на ногах. Это о трясогузках, у которых тонкие, будто проволочки, ножки. Но побежит по траве, ни за что не догонишь, не старайся. И это она, вон-вон мелькает ее черная шапочка на голове. А уж если заметит, что вы на нее обратили внимание, загляделись, то постарается показать всю свою прыть, все свое умение: и справа налево перед вами прострочит, и слева направо просеменит, а то снова пустится прямо по тропе — побежит, побежит, побежит маленькая балеринка, покачивая длинным хвостиком. Но вдруг остановится, оглянется и снова справа налево.

А как легко бегает, будто маленькая заводная игрушечка, и так быстро, словно на ногах у нее легкие туфельки-скороходы.

Иногда же пофорсит перед тобой, потом подпустит близко-близко и вдруг легко так поднимется в воздух: нырнет в свободном полете раз-другой и снова засеменит по земле.

Сколько раз я любовался трясогузками, обходя тропой озеро, и еще не налюбовался до конца. Красива она и на веточке талины у воды — сядет, качнет хвостиком и застынет, как изваяние — всю свою красоту покажет: черная атласная грудка и хвост, а по бокам его белые полоски, да еще такие же на крыльях. И щечки белые. А рядом две черные бусинки беспокойных глаз.

Но ей не сидится спокойно. И вот уже полилась над озером, над низкими тальниками ее простенькая звонкая трель: цити-цюри, цити-цюри.

Слов нет, красива она у воды, на кустике тала, легкая, грациозная, но все-таки на тропе, когда бежит по ней, лучше.

23 Глухариный ток

В весеннюю пору хорошо в лесу: воздух особенно свеж и пахуч, повсюду разносится запах прелых листьев и оттаявшей земли.

Впечатления, связанные с весенней охотой на глухарей, неизгладимы в моей памяти. Еще совсем не рассвело, и над спящим лесом плывет прозрачная ночная тишина, в которой ясно слышится каждый шорох и шепот. Хрустнет под ногой ветка, треснет ледяная корка, затянувшая неглубокое, но широкое болотце, и снова тишь.

Когда идешь по лесу, то время от времени останавливаешься и прислушиваешься: хочется в срок добраться до места тока, когда глухарь еще не начинал своей песни. Внимательно слушаешь, и вдруг неожиданно раздается в воздухе резкий, отрывистый крик. Вскоре ему отвечает другой — и на болоте начинается звонкая перекличка. Напряженно вслушиваешься в лесную мглу, поминутно взглядывая на стрелки часов.

На востоке, в глубине леса, между верхушками деревьев брезжит почти незаметный свет, и ночная тьма начинает понемногу рассеиваться.

Но вот уже в дали лесной слышатся неуловимые для неопытного охотника звуки глухариной песни. Характерное щелканье, щебетание слышится из отдаленной чащобы и наполняет предрассветную лесную тишину, переливаясь в воздухе таинственными и волнующими звуками.

Предоставьте время глухарям распеться, и тогда можете медленно и осторожно передвигаться в ту сторону, откуда виднеются первые отблески утренней зари и наиболее громко доносится песня глухаря. Передвигаться нужно как можно осторожнее, иначе приблизиться к птице вам не удастся. Стоит только глухарю замолчать, как замираешь на месте и стоишь неподвижно. Запоет глухарь — снова двигаешься к месту глухариного тока, где опять отчетливо слышится звонкая трель. В алом свете зари глухарь кажется массивной точеной фигурой из черного дерева. Лишь чуть заметное движение этой фигуры свидетельствует о том, что это не мертвый предмет.

24 Утром

Росы в июле обильные, так и окатывают с каждой травинки. Даже листья клевера и луговицы влажные, в испарине; намокли и лепестки ромашек, листья же орешника и молодых осинок все в воде. Иду луговой тропинкой, на которую склонились сырые кисти мятлика, и сбиваю росу впереди себя корзиночкой, которая еще пуста. Но все равно мои брюки до колен стали мокрыми, тяжелыми. И корзиночка вся в воде, будто ее окунули в речке. Перехожу через дол на солнечные склоны, где уже обсыхают травы. Но в низине — тимофеевка и ежа по плечо, вот и иду долиной, как вброд по глубокой речке. Уже и покаялся, что решил переходить на эту сторону. Но вскоре здесь, на березовых холмах, я напал на белые грибы, свежие, еще прохладные, со скользкими, упругими шляпками. Грибники поймут эти счастливые мгновения.

Ради них и еще раз можно пересечь этот сырой луг, еще раз намочиться до плеч: солнце высушит, и все неприятности враз забудутся. А вот грибных радостей хватит до самого дома.

За грибами люблю вставать пораньше: если это в сентябре, то со звездами, когда в деревне еще спят, окна в домах занавешены и глядят на улицу малиновыми глазами гераней. Спят тропинки, отдыхает дорога. Только лес уже проснулся, распелся.

А на днях радость доставил легкий туман, что одел в голубое лесные долы. И кажется, что и березки выросли из него, из тумана. Над протокой он поднимается, и видишь, как и под водой ходят легкие шелковистые волны. А там, где уже нет тумана, в спокойной воде отражаются травяные берега, а березовый окоем перевернулся, как в зеркале. И, чудится, что под водой и не березы вовсе, а роскошные зеленые терема, и хочется нырнуть в это сказочное царство, чтобы разузнать, что и как.

А еще хочется посидеть у этой сонной воды и поделиться с ней секретами. Ведь восточное поверье утверждает, что даже сны, если их рассказать воде, обязательно сбудутся.

25 Июльские грозы

Июльские грозы величественные, грозные. Особенно это испытываешь в лесу, встретившись с ними один на один.

Утро предвещало дождь, сильно пахли травы, долго не раскрывались цикорий и вьюнок, в воздухе стояла духота. Но, надеясь вернуться до дождя, я все-таки ушел в лес! Гроза собралась быстро. Сначала засинелось где-то далеко, там же глухо погромыхивал гром. Потом эта синева ушла на запад. Но вскоре небо над головой стало вдруг заволакивать тучами, они кудрявились, мешались, росли. Заморосил дождь, потом припустил посильнее. Дождевые струи, упругие и стремительные, словно прошивали землю насквозь. Но дождь вскоре перестал, видно, решил передохнуть, чтобы ударить с новой силой. В лесу же потемнело, ничего не видно. И он весь притих, даже не дрогнет осиновый лист. Попрятались, присмирели птицы, бабочки, жуки, мошки, склонились травы. Все замерло в ожидании чего-то недоброго. И тут стремительно налетел ветер, а с ним молнии и дождь. Ветер терзал вершины берез, гнул их, ломал пополам большие осинки, сосны. Молнии слепили глаза, гром разрывал лесную темноту, заглушал шум леса. Дождь обрушился такой лавиной и с такой силой, что диву даешься, как такая масса его удерживалась в тучах. Вот уж действительно — разверзлись хляби небесные. И не спрячешься ни под каким деревом: вода с веток окатывает с головы до ног, она бежит ручьями по стволу. Уже течет с лица и головы, водой полнехоньки карманы. Ягоды в корзиночке размокли. Мокрая одежда холодно прилипает к телу.

А молнии освещают и освещают темень, гром настолько оглушающе разрывчатый, что кажется: разнесет сейчас и этот лес, и весь дол. И, стоя под беззащитной березкой, невольно думаешь о могучей силе природы. Сколько в ней, матушке, заключено ее, этой силы, сколько в ней доброты и гнева.

Но вот молнии стали реже и слабее, промежутки между ними и громом все больше. Дождь приутих. Гроза уходила.

А вскоре он и совсем перестал. Небо сразу очистилось, засияло солнце, и лес, умытый дождем, заблестел, зарадовался каждой березкой, каждым листком.

Все колеи и канавы полны воды. Шумит мутными ручьями дорога. Но земля вокруг уже задышала вольготно и легко, все распахнулось навстречу солнцу, все посветлело, умылось, все радуется. И травы снова тянутся вверх, хотя дождевые бусинки серебрятся еще на каждом листочке, они нанизаны по всему стебельку луговой овсяницы. Вылетели из укрытий на солнце птицы. Сушатся, рады-радешеньки, а иволга снова огласила дол своей чистой трелью.

И настроение такое, что впору снова вернуться в сырой и потому пока неуютный лес, будто и не было никакой грозы, будто и не промок до нитки.

26

Проснувшись, я долго не мог сообразить, где я.

Надо мной расстилалось голубое небо, по которому тихо плыло и таяло сверкающее облако. Закинув несколько голову, я мог видеть в вышине темную деревянную церковку, наивно глядевшую на меня из-за зеленых деревьев, с высокой кручи. Вправо, в нескольких саженях от меня, стоял какой-то незнакомый шалаш, влево — серый неуклюжий столб с широкой дощатою крышей, с кружкой и с доской, на которой было что-то написано.

А у самых моих ног плескалась река.

Этот-то плеск и разбудил меня от сладкого сна. Давно уже он прорывался к моему сознанию беспокоящим шепотом и точно ласкающим, но вместе беспощадным голосом, который подымает на заре для неизбежного трудового дня. А вставать так не хочется.

Я опять закрыл глаза, чтоб отдать себе, не двигаясь, отчет в том, как я очутился здесь, под открытым небом на берегу плещущейся речонки, в соседстве этого шалаша.

Понемногу в уме моем восстановились предшествующие обстоятельства. Предыдущие сутки я провел на Святом озере, у невидимого града Китежа, толкаясь между народом, слушая гнусавое пение нищих слепцов, страстные религиозные споры беспоповцев и скитников. Мне вспомнились утомленные лица миссионеров и священников, кучи книг на аналое, при помощи которых спорившие разыскивали нужные тексты в толстых фолиантах. На заре я с трудом протолкался из толпы на простор и, усталый, с головой, отяжелевшей от бесплодности этих споров, с сердцем, сжимавшимся от безотчетной тоски и разочарования, — поплелся восвояси. Тяжелые, нерадостные впечатления уносил я от берега Святого озера, от невидимого, но страстно взыскуемого народом города. Точно в душном склепе, при тусклом свете угасающей свечи, провел я всю эту бессонную ночь, прислушиваясь, как где-то за стеной кто-то читает мерным голосом заупокойные молитвы над заснувшей навеки народной мыслью.

Солнце уже встало над лесами и водами Ветлуги, когда я, пройдя около пятнадцати верст лесными тропами, вышел к реке и тотчас же свалился на песок, точно мертвый, от усталости и вынесенных с озера суровых впечатлений.

(По В. Короленко)

27

Клин шел высоко, в безоблачном, чуть пропотевшем от весенних испарений небе. Он изгибался по-живому прихотливо, стороны свои то удлиняя, то укорачивая, угол из острого в тупой превращая, почти в линию волнистую вытягивался, но снова и снова находил главную, сутевую форму — наконечника летящей стрелы.

Клонящееся к закату солнце светило журавлям в левое крыло, левый глаз слепило, справа облачком маленьким, тонким, круглым висела полная почти луна, а внизу земля наплывала медлительно и уходила назад, назад.

Лететь впереди было труднее, и поэтому журавли постоянно менялись местами. Только вожак не позволял себе этого, все время держась первым. Соседи, правый и левый, отставали чуть-чуть, и он мог видеть их головы и напряженно вытянутые шеи.

При попутном ветре до него доносился шум крыльев стаи, а на поворотах он видел и ее всю. Она представлялась ему тогда одним громадным журавлем, головой которого был он сам.

Весь день вожак летел с предельным почти усилием, потому что внизу, на земле, потянулись хорошо знакомые, записанные в памяти, места. Он постоянно сверял то, что видел, с этой записью, отмечая радостно — все верно, все так. И каждый момент узнавания, совпадения возбуждал, подталкивал увеличить и без того высокую скорость. Несколько раз, не удержавшись, он делал это, но тогда начинал рваться клин. Самые слабые отставали, кричали жалобно и укоризненно, и вожак бывал вынужден замедлить полет.

Во второй половине дня земля под крылом пошла известная сплошь, до мелочей. Вожак угадывал каждый изгиб реки, по-над которой они летели, каждый ручей, в нее впадавший, каждую старицу в широкой пойме. От этого подробного узнавания ему чудилось порой, что земля поднимается едва уловимо, сама идет им навстречу.

Вожаку очень хотелось успеть домой, на озеро-старицу, сегодня. Когда же внизу показалась крутая, до полного почти круга сведенная излучина реки, он, прикинув ход солнца до горизонта, понял, что это возможно. Нужно лишь наддать из последних сил.

Он весь подобрался, осмотрев, проверив себя как бы и снаружи, и изнутри. Потом полет замедлил, силу души подготавливая — и затрубил! В долгом крике его была и радость ликующая, и призыв, и приказ.

Стая отозвалась, поддержала, и в крике ее переливчатом и еще более долгом та же радость ликующая была и готовность к последнему усилию.

Вожак наддал, влег в нарастающую упругость воздуха, как в хомут. Чаще и размашистее заработали крылья, свой шорох и посвист усилив, шея напряженнее вперед вытянулась, а ноги назад. Он в стрелу превращался, стрелу, гудящую от жажды цели.

Но и долг свой вожак не забывал, однако. Оглянулся раз, другой — в правом крыле стаи разрыв возник, отставали два журавля. Затрубить с прежней силой он не мог теперь, но прокричал все-таки, как сумел: давай, не отставай! Скорость же полета так и не снизил, потому что об отставших журавлях можно было не беспокоиться — дом совсем близко, сами дорогу найдут.

А дом и впрямь приближался все ощутимей, возникали и скрывались места, где они часто бывали прошлым летом в поисках корма да и так, для удовольствия полета: речушка, со змеиными изгибами к реке бегущая; ручеек, едва заметный среди кустов густых, два озерца рядом, круглых и синих, как глаза.

Вот и дом их, длинное и узкое озеро-старица, мелькнул вдали и пошел-поплыл навстречу, приближаясь с каждым взмахом крыльев. Здесь провели они кто лето одно, а кто и пять и шесть. Вожак притормозил, чтобы собрать сил остатки, и, пересекая береговую черту озера, затрубил. Стая поддержала его разноголосо и дружно. За весь путь долгий-долгий это был главный крик, и звучала в нем одна лишь радость: дома мы! Дома!

Стая сделала над озером приветственный круг. Оно лежало внизу, зеркально-спокойное, среди низких, поросших камышом и осокой берегов. Журавлям казалось, что именно таким оно и ожидало их все долгие месяцы разлуки. Замкнув круг, вожак пошел еще на один, шире гораздо, оглядывая заболоченную, всю в мелких озерцах, пойму. Здесь вот они поживут стаей недолго, а потом разлетятся парами вверх и вниз по реке. К концу же долгого и прекрасного лета снова начнут понемногу слетаться сюда с молодняком и опять сбиваться в стаи. А стая будет и старой, вот этой, но и новой уже.

На третьем круге, опять вдоль берега, вожак выбирал место для посадки — чтобы и болото было, и островки твердые на нем. Развернув крылья, он пошел вниз-вниз, а за ним и вся стая. Один за другим журавли, выставляя вперед черные, длинные, как трости, ноги, встречали ими землю и пробегали несколько шагов, чтобы погасить инерцию полета. А кое-кто и долго бежал, для одного, возможно, удовольствия.

28

Общая квартира Мечиславского и Остроухова состояла из двух комнат. Первая темная комната была обращена в прихожую, а светлая — в спальню.

Светлая комната была замечательна простенками необыкновенной ширины, как будто бы предполагали строить замок, а не двухэтажный дом. В громадном простенке стоял большой стол с зеленоватым маленьким самоваром. На круглом ржавом подносе, с маленькой решеточкой кругом, стояли два стакана. Напротив стола, у стены, находился массивный турецкий диван, обтянутый тиком, во многих местах разодранный, откуда виднелась другая материя. За диваном, у печки, стоял маленький простого дерева комод с рассохшимися ящиками и тут же маленький туалетный ящик с зеркалом.

По другой стене тянулась длинная кровать с коротенькой периной и кожаными подушками, напоминавшая детей, выросших из своего платья. Возле кровати — разложенный стол, на нем запыленные роли, парики, бритвы, — все пересыпано табаком и пылью.

Остроухов даже не имел зеркала, а какой-то кусочек, обделанный в пеструю бумажку.

Противоположная стена от двери до окна была завешана разного рода платьями: тут висел французский кафтан с блестками, греческая рубашка, испанский плащ рядом с засаленным халатом, шубой и другими платьями.

Когда Остроухов возвратился домой, он застал Мечиславского лежащим на диване с ролью в руке. По нахмуренным бровям и взглядам исподлобья можно было догадаться, что Остроухов чем-то недоволен. Его умное лицо, разрисованное морщинами, имело обычное выражение утомления и грусти. Но Мечиславский не обратил внимания на своего друга: он слишком был погружен в свои мысли. Наконец он окликнул его после долгого молчания, и тот так вздрогнул, что роль выпала у него из рук. Мечиславский пугливо посмотрел на своего товарища и покачал головой: «Нехорошо, братец! На меня нечего смотреть, что я своей роли не знаю: память стала слаба. А вот ты, ты другое дело. Придется тебе смотреть на свою возлюбленную и в то же время подставлять ухо к суфлеру. Не годится, братец!»

Мечиславский, как пристыженный школьник, громко стал читать свою роль.

(По Н. Некрасову)

29 Тетеревенок

Прошлогоднее лето было сырое, холодное, и многие птичьи кладки погибли. Гибли от холодов и уже высиженные птенцы. Потому и редко встречались выводки куропаток у сосновых посадок и тетеревов в перелесках. А если и встречались, то небольшими семейками.

Такую и я встретил июльским днем под Александровкой за песчаным карьером, в канаве, поросшей густой травой. Глава семьи, черный красавец с хвостом, изогнутым «лирой», шумливо поднялся чуть ли не из-под ног и улетел. Тетерка же поднялась не сразу, а сначала покувыркалась у ближних кустов, чтобы отвлечь мое внимание на себя, ведь внизу остался запутавшийся в высокой траве тетеревенок.

Мне бы надо уйти, оставить их тут. Но любопытство-то! Я прижал траву палочкой, а потом взял в руки уже не рыженького, а серого, как мать, тетеревенка: теплый, мягкий, глаза большие, испуганные. Он не вырывался из рук, не бился, а только кричал, призывал на помощь мать. А та летает над головой низко-низко, квохчет, стонет, будто раненая: то сядет тяжело на ветку орешника, но не сидится, и снова крутит над головой. Мне показалось, что ее глаза уставились на мои руки. Летала она так низко, что можно было достать ее палочкой. Такая уж у птиц материнская жертвенность. И тетеревенок продолжал отвечать матери. А уж сердечко бьется, будто в руках и не птица, а только одно испуганное сердце.

Посмотрел еще раз в глаза своего пленника, потом подбросил его кверху, чтобы ему было легче улететь на своих крылышках. Но он не полетел, а камнем упал в траву и мгновенно замер. Замерла враз и мать — ни единым звуком, ни единым шорохом не выдавая свое присутствие, будто ее и нет вовсе. Да, тетерева в минуты опасности хорошо умеют вот так затаиваться.

Растроганный маленькой птичьей хитростью, я спустился на луг, к александровскому пруду. Остановился, прислушался: сзади по-прежнему еще было тихо — все еще затаиваются.

30 Живые самоцветы

Лето началось нежными ландышами и колокольчиками, а сейчас цветы погрубели, в этом, наверное, виноваты жара и холодные росы. Да близкая осень. И все-таки куда ни глянь — кругом живые самоцветы: горит золотым жаром пижма, белеют тмин и тысячелистник, синеет на некосях и около троп цикорий. А поглядите на небо: оно и выше стало, и голубей, потому и облака на нем кажутся белее снега. А как украсилась полынь золотистыми соцветиями! И пылит она ярко-золотой пыльцой, и далеко разносится горьковатый запах. Цветет вовсю и вьюнок, его розоватые граммофончики обвили и украсили всю лебеду у дороги.

Нет-нет да и встретится с краешку леса уцелевшая от кос ромашка. А дягиль уже отцвел, уронил с себя белый цвет, но еще красуется тяжелыми шапками салатовых семян. Украшают отаву розовые короставники, а по низинам, где повлажнее, душисто пахнут кремовые шапки таволги.

Лето было жаркое, и через болото проложена свежая тропка. И прямо по цветущей мяте. Вот и пахнет вся тропа мятой. И жалко ее, и хочется проложить новую тропу в обход.

В лесных песенных долах вдруг стало непривычно тихо. Видно, и к тишине нужно привыкать, хотя это и немного грустно.

Уже начинают кутаться с вечера в голубые туманы низины, оставляя на отаве холодные росы. Только бы лежать под такими туманами льнам после теребления, они их очень любят.

Нет, лето еще не потушило своей живой радуги, вон как украшено кругом живыми самоцветами: белым, золотистым, голубым.

31

Осенний свинцовый вечер; холодный дождь, мелкий, как пыль, неутомимо сеет на крыши домов Берлина, на зонтики почтенных немцев и камень мостовой; крупные, краснощекие люди торопливо разносят свои сытые тела, большие животы по улицам, скучно прямым.

Огромный город — сегодня весь мокрый, озябший и хмурый — утомительно правилен, он — точно шахматная доска, и кто-то невидимый гоняет по ней черные фигуры, молча играя трудную, сложную игру.

Между крыш, над черной, спутанной сетью деревьев, тускло блестит купол рейхстага, как золотой шлем великана-рыцаря, плененного и связанного толстыми цепями улиц, каменно-серыми звеньями домов.

Вспыхивают бледные, холодные огни, и вода на мостовой в щелях и выбоинах камня светится синевато, тонкие маленькие ручьи напоминают вены, густую, отравленную кровь. От огней родились тени, тяжелый город, еще более тяжелея, оседает к мокрой земле: дома становятся ниже, угрюмей, люди — меньше, суетливее, все вокруг стареет, морщится; гуще выступает сырость на толстых стенах, яснее слышен шум воды в водостоках, и покорно падают на плиты тротуара тяжелые капли с крыш.

Скучно. Этот город — такой большой, серый, хвастливо чистый — неуютен, как будто он создан не для людей, а напоказ, и люди живут порабощенные камнем. Они мечутся в улицах города, как мыши в мышеловке, жалко смотреть на них: жизнь их кажется бессмысленной, непоправимо, навсегда испорченной — никогда они не станут выше того, что создано ими до этого дня, не почувствуют себя в силе жить иначе — свободней и светлей.

Хрипло ухают и гудят автомобили, гремит и воет блестящий вагон трамвая, синие искры брызгают из-под его колес; недоверчиво хмурятся подслеповатые окна домов и холодно плачут о чем-то. Все кажется смертельно усталым, и всюду сырость, точно пот больного лихорадкой.

(По М. Горькому)

32 Сулой

О том, что такое «сулой», не имел я ни малейшего понятия, пока не добрался однажды до самого Края Света. Есть скалистый утес с таким названием на океанской стороне курильского острова Шикотан.

Высоко вознесся утес над прибоем. А на самой вершине — круглая башня маяка в перекрестии бетонных переходов. От кого такая защита? От свирепых ураганных ветров, способных сдуть человека в океан.

В тихую погоду о тайфунах напоминали здесь лишь прижатые к земле, исковерканные каменные березы да спелые ягоды рябин высотою… по щиколотку. Таким вот погожим безветренным утром двое плечистых улыбчивых служителей маяка Володя да Толич пригласили меня прогуляться на базар. Базар, конечно же, был птичий.

Парни сели за весла, я вооружился биноклем и фотоаппаратом и скоро забыл, куда мы плывем на шлюпке и зачем. Вздыбленные скалы отделили нас от всего мира, оставив для обзора лишь несколько разукрашенных яркими мхами островков. Пологий океанский накат вылизывал их подножья. Светлые блики то и дело меняли облик причудливых гротов и кекуров — каменных столбов, похожих на указующие персты великанов. Вдали, в открытом море, тускловато взблеснуло что-то и пропало. Неужели кит?! В бинокль увидел черную лоснящуюся спину с тупым срезом головы. Фонтан над ней вырывался в сторону и немного вперед, так дышит только кашалот. Кит плыл не торопясь, быть может, мечтая заглотить добрую стайку кальмаров.

Море не замедлило напомнить, что, кроме бинокля, в руке моей было и рулевое весло. Шлюпка вдруг закивала во все стороны с торопливой угодливостью, едва не сбросив рулевого с кормы. Достаточно было взглянуть на озабоченные, напряженные лица гребцов, чтобы ни о чем больше не спрашивать. Парни налегали на весла изо всех сил, но шлюпка почти не двигалась с места.

В странное место занесла нас нелегкая. Вокруг, сталкиваясь, приплясывали волны. Движение их не походило ни на зыбь, ни на буруны, по которым угадывается отмель. Шлюпка раскачивалась, едва не черпая бортами воду, и под ногами уже хлюпало. А я, прошляпивший эту опасность, мог только подгребать коротким веслом. Да толку-то от той гребли… Цепкой хваткой удерживал нас в объятиях сулой.

Это волнение моря, похожее на всплески кипящей воды, образуется на стыке двух течений или при впадении рек в полосу прилива. Оно способно даже в штилевую погоду поднимать волны до пяти-шести метров, порождать опасные водовороты. Тот сулой, в который попали мы, на счастье, оказался не слишком крутого нрава. Позабавясь со шлюпкой, он отпустил нас минут через десять. Но долгими показались эти мгновенья.

33 Какая польза от крылышек

На земле остается все меньше нетронутых территорий. И, дикие животные вынуждены все чаще сталкиваться с цивилизацией лицом к лицу. Встречи эти не проходят даром. Земные обитатели многому научились.

Очень толковыми оказались пернатые. Например, синицы, проживающие в Англии, приноровились откупоривать бутылки с пробками из картона или алюминиевой фольги. Их по традиции всегда оставляли на улице перед входом в дом молочники. Однажды любопытный острый клюв проткнул фольгу… Дурной пример заразителен: сливками стали завтракать представители одиннадцати видов диких пернатых.

Цивилизация многолика, вездесуща. Пернатым она преподносит не только сливки, но и сеет смерть. Возьмем хотя бы аистов, которых везде любят и охраняют. И все же птиц этих становится все меньше: они часто гибнут из-за телеграфных и электрических проводов. Большущие птицы с прямолинейным полетом не могут или не успевают увильнуть от проводов и режут о них свои белоснежные крылья. А еще аисты погибают в мучениях на зимовье в Африке из-за отравления мертвой саранчой, убитой ядохимикатами.

Разумный путник всячески сокращает дорогу, экономит силы. Птицы тоже стараются выгадать где можно. Едва из Франции в Италию сквозь Альпы пробили автомобильный туннель, ласточки тотчас бросили взмывать над горами. Теперь они держат путь в южные края через туннель, причем наиболее отважные цепляются лапками за багажники попутных машин, так сказать, едут «зайцами».

Аисты тоже не пренебрегают достижениями цивилизации — в Северной Африке они «оседлали» восходящие токи горячего воздуха от факелов, где нефтедобытчики сжигают попутные газы. Горячий воздух, словно лифт, поднимает их на распростертых крыльях, птицы, планируя, экономят силы.

Могучий зов предков заставляет аистов и других перелетных птиц дважды в год пускаться в длинное, полное опасности странствие, именуемое учеными миграцией.

34

Четвертого мая 1887 года я приехал в Кишинев и через полчаса узнал, что через город проходит пехотная дивизия. Так как я приехал с целью поступить в какой-нибудь полк и побывать на войне, это надо было рассматривать как не что иное, как удачно представившийся случай. Седьмого мая, в четыре часа утра, я уже стоял на улице в серых рядах, выстроившихся перед квартирой полковника.

Музыка грянула: от полковника выносили развевающиеся знамена. Раздалась команда, полк выровнялся и беззвучно сделал на караул. Потом поднялся ужасный крик: скомандовал полковник, за ним батальонные и ротные командиры. Следствием всего этого было запутанное и совершенно непонятное для меня движение серых шинелей, кончившееся тем, что полк вытянулся в длинную колонну и мерно зашагал. Шагал и я, стараясь попасть в ногу и идти наравне с соседом. Ранец тянул назад, тяжелые сумки — вперед. Но, несмотря на все эти неприятности, музыка, стройное, тяжелое движение колонны, раннее свежее утро, вид штыков и лиц, загорелых и суровых, — все настраивало душу твердо и спокойно.

Нас влекла неведомая тайная сила, нет силы большей в человеческой жизни. Каждый отдельно ушел бы домой, но вся масса шла, повинуясь не дисциплине, не чувству ненависти к неизвестному врагу, не страху наказания, а тому неведомому и бессознательному, что долго еще будет водить человечество на кровавую бойню — самую крупную причину всевозможных людских бед и страданий.

За кладбищем открылась глубокая долина, уходившая в даль туманную. Дождь пошел сильнее; кое-где, далеко-далеко, тучи, раздаваясь, пропускали солнечный луч, тогда косые и прямые полосы дождя казались серебряными. Иногда тучи сдвигались: становилось темнее; дождь шел чаще. Через час после выступления я почувствовал, как будто струйка холодной воды побежала у меня по спине.

Первый переход был невелик: всего восемнадцать верст от Кишинева. Однако с непривычки нести на себе такой груз, я, добравшись до отведенной нам хаты, сначала даже сесть не мог: прислонился ранцем к стене, да так и стоял минут десять не шевелясь, а потом уснул как убитый, проспав до четырех часов утра.

(По В. Гаршину)

35 Королек среди птиц

В лесу тихо. Каждый шорох, любой звук привлекают внимание. Белка с ветки на ветку прыгнет или мышь в сухой траве пробежит — слышно. А тут синички настоящий концерт устроили. Летают по лесу, проверяя ветки, щелки, отставшую кору, ищут, где какая букашка спряталась. Песня синицы всем известна. Но вот послышался тихий голосок: «ти-ти-ти». Так синички не поют. Значит, другой певец объявился.

Выглядываю из-за сосны. Рядом с синицей на сухую ветку оливково-зеленая пичужка села. Сама маленькая, вдвое меньше синицы. На голове желто-оранжевая полоска, брюшко желтовато-белое. Конечно, это королек. Он такой верткий, порхает, как бабочка. Между синицами только оливково-бурый хвостик мелькает. От них не отстает. Куда синицы, туда и королек летит.

Синичка на сучке трещину осмотрела, постучала клювом, и королек тут как тут. Тоже туда заглядывает. Он, оказывается, и акробат неплохой. То вниз головою по стволу бегает, то висит, ухватившись за ветку когтями. Синицы к нему привыкли, вроде с давних пор знакомы, не обижают.

Долго я наблюдал за птичьей стайкой. И не напрасно. Для себя любопытное открытие сделал. Находила синица в узких трещинах жучков, но не всегда могла их достать. Клюв у синицы короткий, широковатый, в щель не лезет. Зато королек тоненьким клювом без труда добычу вытаскивал. Иногда сам съедал, а когда ронял, синица подбирала.

Синицы на королька не в обиде. Вместе перелетают с дерева на дерево, полезное дело делают, уничтожают вредителей. Лесники не зря говорят, что маленькие корольки деревья лечат.

36

Давно наступили долгие весенние сумерки, темные от дождевых туч, тяжелый вагон грохотал в прохладном поле, — в полях весна была еще ранняя, — шли кондуктора по коридору вагона, спрашивая билеты, а Митя все еще стоял возле дребезжащего окна, чувствуя запах Катиной перчатки.

Утром был Орел, пересадка и провинциальный поезд возле дальней платформы. И Митя почувствовал: какой это простой, спокойный и родной мир по сравнению с московским, уже отошедшим куда-то в тридесятое царство. Поезд из Орла шел не спеша. Митя не спеша ел тульский пряник, сидя в почти пустом вагоне.

Проснулся он только в Верховье. Поезд стоял, было довольно многолюдно, но тоже как-то захолустно. Приятно пахло чадом станционной кухни. Митя с удовольствием съел тарелку щей, потом опять задремал, — глубокая усталость напала на него. А когда он опять очнулся, поезд мчался по весеннему березовому лесу, в открытое окно пахло дождем и как будто грибами, а вдали уже мелькали по-весеннему печальные огоньки станции. Все тонуло в необыкновенных мягких сумерках, и опять Митя дивился и радовался: как спокойна, проста, убога деревня. Тарантас нырял по ухабам, дубы за двором богатого мужика высились еще совсем нагие, неприветливые, чернели грачиными гнездами. У избы стоял странный, как будто из древности, мужик: босые ноги, рваный армяк, баранья шапка на длинных прямых волосах.

Когда Митя, на другой день по приезде, проспавши двенадцать часов, вымытый, во всем чистом, вышел из своей солнечной комнаты, — она была окнами в сад, на восток, — и прошел по всем другим, то живо испытал чувство их родственности и мирной, успокаивающей и душу и тело простоты. Везде все стояло на своих прежних местах, как и много лет тому назад, и так же знакомо и приятно пахло; везде к его приезду все было прибрано. Веснушчатая девка домывала только гостиную, примыкавшую к лакейской, как ее называли еще до сих пор.

Горничная Параша, босая, белоногая, шла по залитому полу и сказала дружественно-развязной скороговоркой, вытирая пот с разгоревшегося лица: «Идите кушайте чай, мамаша еще до свету уехала на станцию со старостой, вы, наверное, и не слышали…»

(По И. Бунину)

37

К середине марта набирающие силу оттепели рассыпают в полях прихотливую мозаику проталин. Щедро политые солнечными лучами, темнеют и оседают сугробы, подточенные бегущими под снеговой толщей невидимыми пока ручейками. Пройдет несколько дней, и черной метелицей завьется над проталинами веселая круговерть грачиных стай, по всей округе разнесется громкое, хриплое карканье, срывающее остатки зимнего сна с пробуждающейся природы.

Всю зиму на деревьях за околицей мерзли темные шапки грачиных гнезд и вот дождались наконец своих хозяев. Однако в первые дни грачи озабочены в основном поисками пропитания. Ведь пока почти повсюду лежит снег, скрывающий до поры до времени грачиные лакомства. Разве что на проталинах можно поживиться. Особенно охотно ранней весной грачи промышляют вдоль дорог: здесь и снег сходит быстрее, и всякого зерна, просыпанного по осени из машин, всегда в достатке. Не забудут грачи вместе с воронами и деревенскую свалку навестить, да и в самой деревне у мусорных ящиков также всю компанию не раз за день повстречаешь.

Но чем меньше снега в полях, тем богаче грачиный стол. В еде грачи не привередничают, их рацион включает и животную, и растительную пищу. Важно вышагивая по мокрой земле, птицы пристально вглядываются в прошлогоднюю траву. Тут уж всякой мелочи надо быть настороже. Грачи ни муравья, ни улитки, ни червяка не пропустят. А зазевается лягушка или полевка, опоздает в норку спрятаться — и они пернатым обжорам на обед попадут.

Но главный пир открывается с началом вспашки, когда над каждым трактором повисают тучи грачей. Пласт за пластом ложится за плугом жирная, черная земля, нашпигованная всевозможными деликатесами: дождевыми червями, личинками жуков, прорастающими семенами. В отличие от ворон и галок, которые нередко тут же промышляют, грачи не только с поверхности корм берут, но и с упоением в земле роются, глубоко проникая в почву своим крепким, длинным клювом. У взрослых грачей от таких упражнений перья вокруг основания клюва в конце концов полностью стираются, и образуется что-то вроде элегантной белой маски, составляющей превосходный ансамбль с безупречным, черным с фиолетовым отливом фраком.

Грачи известны как убежденные коллективисты. Круглый год они предпочитают жить в обществе себе подобных, а когда приходит пора гнездовых забот, любят селиться поблизости друг от друга. В грачиных городах бывают сотни и даже тысячи гнезд, многие из которых почти вплотную примыкают одно к другому. Гнезда прочно сплетаются из веток, утепляются сухой травой и клочками шерсти и служат птицам не один год. Весной грачи прежде всего торопятся занять уже готовые постройки, тщательно их ремонтируют, заново выстилают лоток.

Вскоре в гнезде появляется пять или шесть зеленоватых яиц, испещренных мелкими бурыми пятнышками. Заботы о насиживании кладки берет на себя самка, в то время как самец почти непрерывно дежурит у гнезда, бдительно охраняя покой своей семьи от вторжения многочисленных и бесцеремонных соседей. Так проходят две недели, после чего самец оставляет привычный наблюдательный пост и полностью переключается на добывание корма для вылупившихся птенцов и самки, которая первые дни ни на минуту не оставляет потомство, защищая его от холода или, наоборот, слишком яркого солнца, грозящего птенцам перегревом. Но аппетит у птенцов растет не по дням, а по часам, и вскоре самка, перевоплотившись из живого обогревателя в неустанного фуражира, присоединяется к партнеру. День-деньской трудятся родители, чтобы прокормить прожорливых отпрысков. Хорошо еще, что кожа на подбородке у грача очень эластична и способна сильно растягиваться наподобие вместительного кармана, куда можно набрать немало гостинцев для птенцов, ведь летать за ними приходится подчас за несколько километров от колонии.

Когда молодежь начинает летать, родители на целый день уводят птенцов за собой в поля и на луга, где продолжают подкармливать. На ночь грачиные семьи неизменно возвращаются в колонию к своим гнездам. Лишь когда молодые птицы приобретут устойчивые навыки самостоятельной жизни, грачиные стаи покидают окрестности родных колоний. Впереди — кочевая жизнь до осени, дальнее и трудное путешествие к местам зимовки.

38

Десятого марта с вечера пал над Гремячим Логом туман, до утра с крыш куреней журчала талая вода, с юга, со степного гребня, шел теплый и мокрый ветер. Первая ночь, принявшая весну, стала над Гремячим, окутанная черными шелками наплывавших туманов, тишины, овеянная вешними ветрами. Поздно утром взмыли порозовевшие туманы, оголив небо и солнце, с юга уже мощной лавой ринулся ветер; стекая влагой, с шорохом и гулом стал оседать крупнозерный снег, побурели крыши, черными пятнами покрылась дорога; а к полудню яростно всклокоталась светлая, как слезы, нагорная вода и бесчисленными потоками устремилась в низины, в сады, омывая горькие корневища вишенника, топя прибрежные камыши.

Дня через три уже оголились доступные всем ветрам бугры, промытые до земли склоны засияли влажной глиной, нагорная вода помутилась и понесла на своих вскипающих волнах желтые шапки пышно взбитой пены, вымытые хлебные корневища, сухие выволочки с пашен.

В Гремячем Логу вышла из берегов речка. Откуда-то с верховьев ее плыли источенные солнцем голубые льдины. На поворотах они выбивались из русла, кружились и терлись, как огромные рыбы на нересте. Иногда струя выметывала их на берег, а иногда льдина, влекомая впадавшим в речку потоком, относилась в сады и плыла между деревьями, со скрежетом налезая на стволы, круша садовый молодняк, раня яблони, пригибая густейшую поросль вишенника.

За хутором призывно чернела освобожденная от снега зябь. Взвороченные лемехами пласты тучного чернозема курились на солнце паром. Великая благостная тишина стояла в полуденные часы над степью. Над пашнями — солнце, молочно-белый пар, волнующий выщелк раннего жаворонка да манящий клич журавлиной стаи, вонзающейся грудью построенного треугольника в густую синеву безоблачных небес. Над курганами, рожденное теплом, дрожит, струится марево; острое зеленое жало травяного листка, отталкивая прошлогодний отживший стебелек, стремится к солнцу. Высушенное ветром озимое жито словно на цыпочках поднимается, протягивая листки навстречу солнечным лучам. Но еще мало живого в степи, не проснулись от зимней спячки сурки и суслики, в леса подался зверь, изредка пробежит по старику бурьяну полевая мышь да пролетят разбившиеся на брачные пары куропатки.

(По М. Шолохову)

39 Чайки над озером

Чайки над озером — это красиво. Во второй половине июля их налетело столько, что даже соседний луг изменил свой цвет: из зеленого стал белым. Их тут, пожалуй, стало больше, чем на Оке. Они так разлетались, будто потеряли что-то и все ищут. То разволнуются, раскричатся на всю округу, то тихо сядут на воду. И снова поднимутся. И тогда небо станет белым от крыльев, крылья заслонят и лесной холм, и выступ Красной горы. Вот уж настоящее царство чаек.

Я видел большие стаи синиц, свиристелей, чечеток на перелетах. Но таких больших еще не видел. И, ведь не столкнутся в тесном полете, не сшибутся одна с другой.

Первый раз долго стоял и любовался на них. То они летали большими кругами, то низко и плавно скользили над самой водой, потом вдруг стали садиться на воду. И вот уже легко покачиваются на ней. Видятся одни лишь головы, хвосты и выгнутые спины, будто напустили на озеро сотни игрушечных ладей. Затем стали выбираться на берег. Закат окрасил озеро в золото. Вот и видятся зеленый луг, белые чайки и золотистая вода. Ну чем не радуга! Сидят спокойно, без шума и колготни, любуются одна другой. А между тем несколько чаек кружат, стерегут отдых, наверное, дежурные.

Что привлекло их сюда? И откуда их столько? Бескормица на реке, здешняя рыба? А может быть, заманила красота? Прилетели на разведку несколько смелых, увидели это лесное озеро и удивились красоте. А потом и другим нахвалили. Вот и налетели. Где, на каком озере вы увидите столько чаек?

Но мне хотелось еще раз полюбоваться ими в небе, и я долго ждал, пока они не поднялись снова. Озеро под вечер тихое, все отражается в нем: отражаются и чайки в полете, и вода от этого кажется белой и вся в крыльях.

Я почти каждый день заходил на озеро полюбоваться чайками. Но вот и они отлетали свое, откричали, отрадовали людей. И как-то в полдень помолчали в тишине, помолчали и… улетели.

Скорее всего, осень позвала в дорогу. А может быть, и сердце-вещун подсказало, что пора улетать, потому что вот-вот начнут тут палить из ружей во все живое, так что и им достанется. Вот и улетели. И как-то осиротело без них озеро.

Я еще не раз приходил сюда, чтобы снова увидеть чаек. Но напрасно: озеро по-прежнему оставалось молчаливым.

40

Стоит Сорока на льдине, в руках длинный багор держит и пристально смотрит в холодную даль. Рыбак застыл в напряженном ожидании. Все приметы к тому, что быть промыслу: птица крячет, с моря низко по ветру летит и ветер-глубник встал. И зорко всматривается он в холодную даль, старается разглядеть, нет ли добычи.

Отовсюду ползли безжизненные серые зимние сумерки, заволакивая пустынный берег. Там и сям из-за массивных ледяных глыб виднелись фигуры, напряженно всматривающиеся вдаль.

Ветер зашумел, разорвал туман и колеблющейся пеленой отнес безжизненную мглу к самому горизонту. Тяжело надвигались ледяные поля, и смешанный гул висел над ними, непохожий на морской прибой.

Огляделся Сорока, видит: день совсем кончается. Сквозь разорванную мглу скользнул последний безжизненный луч, заиграл мириадами искорок, отразился во льду и на мгновенье бледно осветил и глухо рокочущее льдистое море, и этот бесприютный, одетый печальным саваном берег, и сотни разбросанных вдоль него человеческих фигур.

Первые воды прилива добежали до берега. Смолкли шумевшие до того волны. И как придвинулись ледяные поля к самому берегу — гул пошел окрест. Послышалось могучее шипение, шорох, треск ломающихся глыб, словно надвигалось стоногое чудовище. Передовые льдины, сжатые тяжело напиравшей массой, рассыпая белую пыль, ползли на вершину, громоздились в причудливые горы. Движение ледяной массы, встретив преграду, превратилось в колоссальную энергию разрушения; в несколько минут вдоль всего берега ломаными очертаниями тяжело поднялись новые громады.

Сорока спустился на лед одним из первых. Прыгая со льдины на льдину, скользя, проваливаясь по пояс в наметенный ветром снег и лед, он бежал вперед. Ледяные обломки с грохотом валились по его следам. Всем его существом овладела одна мысль, неотступная, напряженная, как дрожащая струна, отдававшаяся в груди: «Кабы напасть, поспеть… Царь небесный!» Осколки льда брызгами летели из-под ног, ветер свистел в ушах и бил в лицо ледяными иглами, одевая бороду и усы пушистым инеем. А он ничего не замечал и бежал бешено вперед.

(По А. Серафимовичу)

41 Глубокой осенью

Все были дожди. А сегодня с утра подморозило и день выдался на удивление: свежий, солнечный, светлый.

Я иду дорогой по озимому полю. На солнце озимь отошла от мороза и засверкала всеми огоньками: янтарными, сиреневыми, голубыми. Иду, не отрывая взгляда от этой красоты, кажется, что двигаюсь вовсе не я, а плывет навстречу мне все в огоньках озимое поле. У самого леса трава вся в инее, а подальше она ярко-зеленая и тоже блестит на солнце. И от одиноких деревьев на мокром лугу, как островки, седые клинышки-тени.

От Васильева угла лесная тропка уходит в гору. Она вся в крупных дубовых листьях. Идешь, как по пуховой подушке, ноги тонут по щиколотку и шумят сухой листвой. А лес стоит почти голый. Последними уронили листья березы и дубы. Роняют листья и ветлы. А тех ветел на улице много, особенно внизу, на краю деревни. Перистые зеленые листья осыпаются и летят тихо, грустно. И прежде чем лечь на землю, они долго мельтешат в воздухе.

Все лужицы покрыты ледком, тонким, прозрачным. Оттого и кажутся они на лугу малахитовыми от луговицы. А вода в них от ветра шевелится, как в родничке, как живая.

Чем выше солнце, тем теплее и светлее. Ну и денек сегодня! Видно, и впрямь солнце додает людям осеннее тепло. И опять ожило все: проснулись муравьи, поднялись наверх, шевелятся. И божьи коровки ожили, заползали по листьям клевера. У тропы увидел три одуванчика и удивился: как это в непогодь сохранили свои пуховые шапки? А они стоят себе и греются на солнце, словно и ничего им не страшно. Хитрецы! Спрятались, а пригрело солнышко и — вот они мы. Ива внизу, у ручья, поторопилась даже выкинуть почки. Вон как светятся их чехольчики, а кое-где и серебрятся барашки. Лопнули, распушились шапки рогоза на болоте, и полетели во все стороны пушинки, белые, невесомые. И подумалось: уж не бабье ли лето вернулось? А почему бы и не случиться такому, ведь его в свое время и не было. Промелькнуло между дождями, никто и не увидел.

Вот тебе и глубокая осень. Вот тебе и предзимье.

42

Мы возвращались с охоты с далеко не заурядной добычей — восьмьюдесятью четырьмя дикими утками, настрелянными в течение нескольких часов. Обессилев от охоты и совершенного пути, мы разместились для отдыха под старым вязом и по-товарищески стали угощать друг друга съестными припасами, взятыми из дому.

Солнце, почти невидимое сквозь свинцово-черные тучи, обложившие небо, стоит высоко над горизонтом. Дальше серебристые горы, обвеянные мглой, кажутся диковинными. Легонький ветерок колышет травы, не успевшие засохнуть. Сквозь ветви деревьев виднеется темно-синее небо, а на сучочках кое-где висят золоченые листья. В мягком воздухе разлит пряный запах, напоминающий запах вина.

Неожиданно низкие, черные тучи с необыкновенной быстротой поплыли по небу. Нужно не медля убираться из лесу, чтобы в пору укрыться и не вымокнуть под ливнем. К счастью, невдалеке избушка лесного объездчика, в которой приходится задержаться на добрых полчаса.

Но вот отблистали молнии, отгрохотал гром. Яростный ливень вначале приостановил, а затем и вовсе прекратил свою трескотню. Стихии больше не спорят, не ссорятся, не борются. Расстроенные полчища туч уносятся куда-то вдаль.

На очищающемся небе резко вырисовывается чуть-чуть колышущаяся верхушка старой березы. Из-за облачка вот-вот выглянет солнышко. Осматриваешься вокруг и поражаешься, как мгновенно после дождя преображается все окружающее.

Освеженная рожь благодарно трепещет. Все живое суетится и мечется. Над камышом ручья кружатся темно-синие стрекозы. Шмель что-то жужжит не слушающим его насекомым, уже не чувствующим опасности. Из ближних рощ, с пашен и пастбищ — отовсюду доносится радостная птичья разноголосица.

Любезно простившись с уже не молодой хозяйкой, женой объездчика, мы отправляемся в путь. В какой-нибудь полусотне метров от избушки узенький, но быстрый ручей, вытекающий из лесной чащобы. Его не перепрыгнешь и вброд не перейдешь. Ищем перехода. Наконец находим шаткий дощатый мостик, по которому можно пройти только поодиночке. Неукатанной дорогой идем по лесоразработке, простирающейся на несколько километров. На пути попадаются вперемежку то еще не сложенные в ряд дрова, то не распиленные восьмиметровые сосновые бревна.

Выйдя из леса, мы сначала следуем по уже езженному проселку, а затем по асфальтированному шоссе, заменившему старую немощеную дорогу. Еще один километр, и мы дома.

43 О чем твои думы?

Хороши осенью наши перелески под солнечным небом. Смотришь на них и думаешь, что и человек должен быть красивым рядом с этой красотой.

А сегодня лес осиротел, поредел, затих. Да и день-то пасмурный, серенький. Хотел было написать в блокнот, что в лесу стало неуютно, сиротливо. Но рука не поднялась, ведь неправда же это. Он и сейчас по этой поре хорош: в нем просторно, светло. Какая свежая хвоя и какие золотисто-оранжевые вершины берез!

Калина у ручья тяжело опустила свои спелые кисти и ждет не дождется, когда люди придут за ней.

Падают листья, они принарядили отаву, позолотили тропы, сделали оранжевыми лужи. Всюду листья: в овраге, в протоке, под ногами; они лежат то изнанкой, то кверху лицом. И уже пахнет свежей прелью. А последние листья все падают и падают, то они опускаются плавно, то мелькнут перед глазами стремительно, будто пролетели мимо птицы неведомой окраски.

Первыми уронили листья рябина и тополь, холодные утренники обожгли осинки и липки. Но дубы держатся, им опадать до самой белой метели. А еще пламенеет, светится золотом подлесок: кусты бересклета, молодой орешник, бузина. Загляделась на себя в протоке, задумалась молодая талина. Глядит, а сама роняет и роняет по листику в воду, прямо на свое отражение.

А чего стоят осенние песни леса! Гуляет по нему ветер, заставляя шелестеть, петь, шуметь. Просторно здесь ему, озорнику. Вот что-то и мне шепнул на ухо. Поднимаю голову, а его уже и след простыл, гуляет и поет у соседнего холма. Не зря о нем и говорят, что он вольный. А то взовьется кверху, к самым облакам. Что ему стоит с его легкостью и прытью.

Сегодня у меня в корзиночке с десяток яблок, поднятых под яблоней-лесовухой. А еще больше листьев, самых причудливых расцветок. Яблоки свежие, сочные, подрумяненные с одного бока. Я видел еще недавно эту яблоню всю в яблоках. А она вот возьми и сбрось их за одну ночь. Их на земле много, по щиколотку будет. А уж аромату!

А вскоре был очарован живой трепетной музыкой взлета дюжины куропаток у молодых сосен. Куропатки скрылись, а я все стоял и ждал, будто еще раз услышу это.

Да, лес хорош в любую погоду. Когда же туман, и с мокрых веток падают на листву крупные капли, лес шуршит, будто шепчется, разговаривает. О чем ты шепчешься, милый? Поведай свои думы, дружище.

44 Месторождение бокситов

Все участники экспедиции были налицо, и наш руководитель объявил: «В субботу мы летим в Свердловск. Ознакомьтесь по карте с периферией области и приготовьтесь к дороге. Самолет поведет небезызвестный летчик Птицын».

Геннадий Кузьмич Птицын — авиатор-энтузиаст, не раз проявлявший удивительное бесстрашие во время трансъевропейских и трансатлантических полетов, беспристрастный водитель, влюбленный в свою профессию. По внешности Птицын — типичный уралец: блондин, низкого роста, коренастый, с обветренным и загорелым лицом. Он с легким презрением относится к людям, которые не восторгаются достижениями современной авиации.

У нашей экспедиции немало задач, но основное задание — исследовать месторождение бокситов на Северном Урале для вновь строящегося алюминиевого завода у города Каменск-Уральского.

По прибытии на место назначения мы, разбившись на небольшие группки, отправляемся к бокситам. В течение нескольких часов приходится пробираться дремучим, густым лесом. По обеим сторонам извилистой дорожки растет кудреватый папоротник, в глубине разрослись какие-то диковинные, причудливые травы. Разговоры замирают, а мы, очарованные, молча идем в глубь чащобы. Слышен только шорох и шепот листвы, жужжание насекомых и птичьи голоса.

В пол-одиннадцатого мы находимся в полумиле от месторождения, но кто-то предлагает отдохнуть, с чем нельзя не согласиться. Быстро собираем валежник, разжигаем костер. Пахнет жженой хвоей, едкий дымок синеватыми струйками поднимается вверх. Через полчаса, в продолжение которых никому не хочется двинуться с места, мы получаем кипяченную в нашем неизменном спутнике-чайнике воду для чая, варенный на пару и печенный в золе картофель.

На огонек откуда-то прибежали деревенские мальчишки и девчонки, а с ними молоденький щенок, похожий на волчонка. Мы предлагаем ребятам присоединиться к нашей компании, расположиться у костра. Рыжий веснушчатый мальчонка задумал достать из пепла самую большую печеную картофелину и ожег себе руку. Зоенька и Олечка, члены нашей экспедиции, быстро и по-хозяйски смазали ожог вазелином.

— Пора двигаться, товарищи! Если удастся, а наше намерение не может не удаться, сегодня мы обследуем месторождение бокситов, — сказал наш руководитель.

Вскоре мы убедились, что он рассчитал верно, правильными оказались и расчеты наших профессоров и преподавателей.

45 Семь погод на дворе

Прошел Покров. С него на Руси начинали справлять свадьбы: заканчивались полевые работы, было время и до веселья. По народным приметам эта зима должна быть теплой и снежной, потому что ветер дул с юго-запада. Но эти приметы частенько не сбываются. Только одна всегда верна: если до Покрова зерновые не убраны с поля, им оставаться в зиму.

В осеннее ненастье каждый солнечный день — радость. Вот и вчера. Солнце еще не показалось, а уж побагровели на востоке облака, потом загорелись огнем, стали алыми. Ветер старается разогнать их по всему небу, и от них оно все багровеет. Огнистые облака взбираются кверху, достают даже до холодного серпика луны и застилают его. И вот уже все небо красное, пылающее, тревожное.

Выглянуло и солнце, прорвалось, такое чистое и алое. И небо постепенно очистилось, только на западе ветер сгрудил облака в белые горы. И загорелись окна в домах, засветились лужи, все кругом преобразилось, похорошело. И краски стали чистыми: голубое небо, оранжевые полосы леса, зелень озимых, синь речки. Но это все было недолго — часам к десяти солнце скрылось, небо замутилось, краски поблекли, поле стало сиротливым, речка холодной, темной, день стал сереньким, хмурым. Только и раздолье одному ветру.

И такое бывает: с утра туман, сыро, холодно, слегка моросит дождь. А после обеда день вдруг разгуляется: и солнце, и тепло, и радостно. Но такое бывает редко. Еще только октябрь, а уж мы видели, как молодым ледком обметало лужи, пруды, видели и снег.

А однажды опускались снежинки, легкие, крупные, лохматые. На углу улицы бабка с внуком все выискивали в воздухе снежинку покрупнее. «Вон какая! Смотри, смотри!» — показывает один другому. Что внук радуется, это понятно. А то ведь и бабка: надоело ненастье.

А как-то после обеда была на небе радуга. Недолго красовалась и радовала. Всю ее не видно было, но широкие концы, опущенные в заречные озера, были хорошо видны. Много приходилось видеть радуг и крутых, и пологих, но ни одна не радовала так, как эта.

Осенью на дворе частенько переменная погода: то солнце, то дождь, то ветер, то туман, то заморозки, то оттепели. И нечему тут удивляться: зима с летом борется, и примирения между ними не жди.

46 На охоте

Был прекрасный июльский день, один из тех дней, которые случаются только тогда, когда погода установилась надолго. С самого раннего утра небо было ясно; утренняя заря не пылала жаром, а разливалась кротким румянцем. Солнце, еще не раскаленное, как во время знойной засухи, но тускло-багровое, как перед бурей, светлое и приветливо-лучезарное, всплывало над длинной тучкой, освежая ее. Тучка блистала, и блеск ее был подобен блеску кованого серебра. В такие дни около полудня обыкновенно появляются высокие облака; они почти не трогаются с места, но далее, к небосклону, они сдвигаются, и кое-где между ними пробиваются сверху вниз сверкающие солнечные лучи.

Точь-в-точь в такой день я охотился за тетеревами. В течение дня я настрелял довольно много дичи; наполненный рюкзак немилосердно резал мне плечо. Вечерняя заря погасла, и в воздухе, еще светлом, хотя не озаренном более лучами восходящего солнца, начали густеть и разливаться холодные тени. Быстрыми шагами прошел я кусты, взобрался на небольшой холм и вместо ожидаемой знакомой равнины с белой церковью в отдалении увидел совершенно другие, незнакомые мне места. У ног моих тянулась узкая долина, а справа возвышался частый осинник. Я остановился в недоумении и оглянулся. «Да, — подумал я, — куда же это я попал? Видимо, я чересчур забрел влево». Я поскорее выбрался на другую сторону холма и пошел, забирая вправо. Я добрался до леса, но там не было никакой дороги: какие-то нескошенные низкие кусты широко расстилались передо мной, а за ними, далеко-далеко, виднелось пустынное поле.

Между тем ночь приближалась и росла, как грозовая туча. Все кругом быстро чернело и утихало, одни перепела изредка кричали. Небольшая птица, неслышно и низко мчавшаяся на своих мягких крыльях, почти наткнулась на меня и пугливо нырнула в сторону. Я уже с трудом различал отдаленные предметы, только одно поле белело вокруг. Я отчаянно устремился вперед, словно вдруг догадался, куда следовало идти, обогнул бугор и очутился в неглубокой, кругом распаханной лощине. Я окончательно удостоверился в том, что заблудился совершенно, и, уже нисколько не стараясь узнавать окрестные места, почти совсем потонувшие во мгле, пошел прямо, по звукам, наугад.

Около получаса шел я так, с трудом переставляя ноги. Казалось, что отроду не бывал я в таких пустынных местах: нигде не было видно ни огонька, не слышно ни звука. Бесконечно тянулись поля, кусты, словно из-под земли вставали перед самым моим носом. Я уже собирался прилечь где-нибудь до утра, как неожиданно узнал, куда я зашел. Эта местность была известна у нас под названием Бежин Луг.

(По И. Тургеневу)

47 Прощание с лесом

Каждую осень я по нескольку раз прихожу прощаться с лесом и вижу его то в багряном наряде, с последними грибами, то грустно роняющим лист, то совсем голым, поредевшим и тихим. Ходишь, пока лесные тропы не заметет снежная метель.

Вот и сегодня пошел проститься. На улице свежо. Ночью погостил морозец и оставил по обеим сторонам ручья чистое серебро. Осыпал синие цветочки цикорий, поникла душица, лишь на меже зябнут последние ромашки. Но все равно хорошо в лесу, тихо, грустно. Певчие птицы давно улетели, а синички загулялись где-то на озимом клину. Только дятел на месте. Кому-то надо и о лесе позаботиться: осмотреть, перестукать его до весны. С трудом узнал в голой маленькой яблоньке ту лесную красавицу в цвету, которой любовался по весне. Тропинкой спустился в орешник. Я никогда не встречал в октябре так много орехов, как в этом году.

Нагибаю орешину. Вот уже и верхушка в руке. А где же орехи? Ни на ветке, ни на земле. Тянусь за другой, пригибаю — то же самое. Спелые орехи сами высыпаются и скрываются под листьями. Я вырезал палку с рогулиной. Но тронешь грань, и вот уже летит орех, потом листья, а следом и легкая сухая цветоножка. А орешек вмиг убежит, провалится, спрячется. Долго ли ему, такому маленькому, юркому? Пробовал трясти. Спелые орехи звонко ударятся о ствол, отскочат играючи, прозвенят о второй и тяжело упадут в листья. А то ляжет красавец на широкий лист прямо перед тобой. Одно загляденье: крупный, чистый, словно каленый. И ядро в нем полное, крутое, вкусное.

На нижних ветках висят уже пустые грани. Я сначала думал, что вот кто-то прошел передо мной и опорожнил их. Но поднял осторожно листья: улеглись рядком, по-братски, два спелых ореха. А то и такое увидишь в октябре: один орех уже выпал на землю, а другой только приготовился, высунулся наполовину и вот-вот упадет.

К вечеру усилился ветер, холодный, порывистый. Налетит злой листобой раз, налетит второй, и падают на землю спелые орехи, падают листья. А их и без того на тропах целые вороха. Вот пробежит по ним ветер, и тогда весь лес наполнится таинственными шорохами. Только слушай.

С полной корзиночкой спелых орехов я возвращался из леса, так и не успев по-настоящему попрощаться с ним. И не расстраиваюсь: однако будет предлог сходить еще.

48

Над портом стоит потемневшее от пыли, мутно-голубое небо. Жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями судов, борющихся с высокими морскими волнами. Они, закованные в гранит, бьются о борта судов и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом. Звон якорных цепей, грохот сцепленных вагонов, металлический вопль железных листов, падающих откуда-то на немощеную мостовую, крики тружеников-грузчиков, юных матросов и таможенных солдат — все эти звуки сливаются в оглушительную музыку рабочего дня. Но голоса людей еле-еле слышны в нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, работающие на износ и живущие впроголодь, смешны и жалки. Потные, оборванные, согнутые под тяжестью товаров, они суетливо бегают в тучах пыли. Люди ничтожны по сравнению с окружающими их колоссами, грудами товаров, гремящими вовсю вагонами. Созданное ими поработило и обезличило их.

Стоя под парами, тяжелые пароходы-гиганты свистят, шипят, и в звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей. Длинные вереницы грузчиков, несущих на своих плечах тысячи пудов хлеба в железные животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для своего желудка. Вот так бок о бок и уживаются друг с другом рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и могучие, блестящие на солнце машины, созданные этими людьми.

Раздалось одиннадцать ударов в колокол. Когда последний звук замирал, страстная музыка труда звучала уже тише. Наступало обеденное время. Грузчики, бросив работать, рассыпались по гавани шумными группами. Вдруг появился Гришка Челкаш, старый травленый волк, несомненно хорошо знакомый всем в этой местности. Он был бос, в старых, поношенных штанах, в грязной ситцевой рубахе с разорванным воротом. Длинный, немного сутулый, он медленно шагал по дощатому тротуару и, поводя своим горбатым хищным носом, кидал вокруг себя острые взгляды. Он как будто высматривал кого-то. Его густые и длинные усы то и дело вздрагивали, как у кота, а заложенные за спину руки потирали одна другую. Даже здесь, среди сотен таких же, как и он, босяцких фигур, он сразу обращал на себя внимание своим сходством с ястребом. В этой бешеной сутолоке порта Челкаш чувствовал себя прекрасно. Впереди ему улыбался солидный заработок, требующий немного труда и много ловкости. Он мечтал о том, как загуляет завтра поутру, когда в его кармане появятся кредитные бумажки.

(По М. Горькому)

49

Уже более трех часов прошло с тех пор, как я присоединился к мальчикам. Месяц взошел наконец; я его не тотчас заметил: так он был мал и узок. Эта безлунная ночь, казалось, была все так же великолепна, как и прежде. Но уже склонились к темному краю земли многие звезды, еще недавно высоко стоявшие на небе. Все совершенно затихло кругом, как обыкновенно затихает все только к утру: все спало крепким, неподвижным, предрассветным сном. В воздухе уже не так сильно пахло, — в нем снова как будто разливалась сырость… Недолги летние ночи! Разговор мальчиков угасал вместе с огнями… Собаки тоже дремали; лошади, сколько я мог различить при чуть брезжащем, слабо льющемся свете звезд, тоже лежали, понурив головы… Сладкое забытье напало на меня; оно перешло в дремоту.

Свежая струя пробежала по моему лицу. Я открыл глаза: утро зачиналось. Еще нигде не румянилась заря, но уже забелелось на востоке. Все стало видно, хотя смутно. Бледно-серое небо светлело, холодело, синело; звезды то мигали слабым светом, то исчезали; отсырела земля, кое-где стали раздаваться живые звуки, и жидкий, ранний ветерок уже пошел бродить и порхать над землею. Я проворно встал и подошел к мальчикам. Они все спали как убитые вокруг костра; один Павел приподнялся и пристально посмотрел на меня.

Я кивнул ему головой и пошел восвояси вдоль реки. Не успел я отойти двух верст, как уже полились кругом меня по широкому мокрому лугу, и спереди по холмам, от лесу до лесу, и сзади по длинной пыльной дороге, по сверкающим обагренным кустам, и по реке, стыдливо синевшей из-под редеющего тумана, — полились сперва алые, потом красные, золотые потоки молодого, горячего света… Все зашевелилось, проснулось, запело…

Всюду лучистыми алмазами зарделись крупные капли росы; мне навстречу, чистые и ясные, словно тоже обмытые утренней прохладой, пронеслись звуки колокола, и вдруг мимо меня, погоняемый знакомыми мальчиками, промчался отдохнувший табун…

Я, к сожалению, должен прибавить, что в том же году Павла не стало. Он не утонул: он убился, упав с лошади. Жаль, славный был парень!

(По И. Тургеневу)

50

Хорошо идти по земле ранним утром. Воздух еще не знойный, но уже не холодный, приятно освежает. Солнце, еще не вошедшее в силу, греет бережно и ласково. Под косыми лучами весьма неяркого утреннего света все кажется рельефнее, выпуклее: и мостик через неширокую, но полную водой канаву, и деревья, подножья которых еще затоплены тенью, а темно-зеленые верхушки влажно поблескивают (сквозь них брезжат лучи солнца), и невысокие, но сплошь покрытые бессчетным количеством листьев кусты. Даже небольшие неровности на дороге и по сторонам ее бросают свои маленькие тени, чего уж не будет в яркий полдень.

В лесу то и дело попадаются болотца, черные и глянцевитые. Тем зеленее кажется некошеная трава, растущая возле них. Иногда из глубины безгранично обширного леса прибежит рыженький приятно журчащий ручеек. Он пересекает дорожку и торопливо скрывается в смешанном лесу. А в одном месте из лесного мрака выполз, словно гигантский удав, сочный, пышный поток мха. В середине его почти неестественной зелени струится ярко-коричневый ручеек.

Нужно сказать, что коричневая вода этих мест нисколько не мутна. Она почти прозрачна, если зачерпнуть ее граненым стаканом, но сохраняет при этом золотистый оттенок. Видимо, очень уж тонка та торфяная взвесь, что придает ей этот красивый цвет.

На лесной дороге, расходясь веером, лежали бок о бок тени от сосен, берез и елей. Лес был не старый, но чистый, без подлеска.

Километра через два слева и справа от бороздчатой дороги тянулись быстрорастущие кусты, какие могут расти только по берегам небольшой речонки. Возле них всюду была видна молодая поросль.

51

Под легким дуновением знойного ветра море вздрагивало и, покрываясь мелкой рябью, ослепительно ярко отражавшей солнце, улыбалось голубому небу тысячами серебряных улыбок. В пространстве между морем и небом носился веселый плеск волн, взбегавших на пологий берег песчаной косы. Все было полно живой радости: звук и блеск солнца, ветер и соленый аромат воды, жаркий воздух и желтый песок. Узкая длинная коса, вонзаясь острым шпилем в безграничную пустыню играющей солнцем воды, терялась где-то вдали, где знойная мгла скрывала землю. Багры, весла, корзины да бочки беспорядочно валялись на косе. В этот день даже чайки истомлены зноем. Они сидят рядами на песке, раскрыв клювы и опустив крылья, или же лениво качаются на волнах.

Когда солнце начало спускаться в море, неугомонные волны то играли весело и шумно, то мечтательно ласково плескались о берег. Сквозь их шум на берег долетали не то вздохи, не то тихие, ласково зовущие крики. Солнце садилось, и на желтом горячем песке лежал розоватый отблеск его лучей. И жалкие кусты ив, и перламутровые облака, и волны, взбегавшие на берег, — все готовилось к ночному покою. Одинокий, точно заблудившийся в темной дали моря, огонь костра то ярко вспыхивал, то угасал, как бы изнемогая. Ночные тени ложились не только на море, но и на берег. Вокруг было только безмерное, торжественное море, посеребренное луной, и синее, усеянное звездами небо.

(По М. Горькому)

52 Обыкновенная земля

В Мещерском крае нет никаких особенных красот и богатств, кроме лесов, лугов и прозрачного воздуха. И тем не менее этот край нехоженых троп и непуганых зверей и птиц обладает большой притягательной силой. Он так же скромен, как картины Левитана, но в нем, как и в этих картинах, заключается вся прелесть и все незаметное на первый взгляд разнообразие русской природы. Что можно увидеть в Мещерском крае? Цветущие, никогда не кошенные луга, стелющиеся туманы, сосновые боры, лесные озера, высокие стога, пахнущие сухим и теплым сеном. Сено в стогах остается теплым в течение всей зимы. Мне приходилось ночевать в стогах в октябре, когда иней покрывает траву на рассвете, и я вырывал в сене глубокую нору. Залезешь в нее — сразу согреешься и спишь в продолжение всей ночи, будто в натопленной комнате. А над лугами ветер гонит свинцовые тучи. В Мещерском крае можно увидеть, вернее, услышать такую торжественную тишину, что бубенчик заблудившейся коровы слышен издалека, почти за километры, если, конечно, день безветренный. Летом в ветреные дни леса шумят великим океанским гулом и вершины гигантских сосен гнутся вслед пролетающим облакам.

Вот невдалеке неожиданно блеснула молния. Пора искать убежища для спасения от неожиданного дождя. Надеюсь, удастся скрыться вовремя вон под тем дубом. Под этим естественным, созданным щедрой природой шатром никогда не промокнешь. Но вот отблистали молнии, и полчища туч унеслись куда-то вдаль. Пробравшись через мокрый папоротник и какую-то стелющуюся растительность, выбираемся на едва приметную тропинку. Как прекрасна Мещера, когда привыкнешь к ней! Все становится родным: крики перепелов, суетливый стук дятлов, и шорох дождей в рыжей хвое, и плач ивы над заснувшей рекой.

(По К. Паустовскому)

53

Теперь по деревням уже не водят медведей. Да и цыгане стали редко бродить, большей частью они живут в тех местах, где приписаны, и только иногда, отдавая дань своей вековой привычке, выбираются куда-нибудь на выгон, натягивают закопченное полотно и живут целыми семьями, занимаясь ковкой лошадей, коновальством и барышничеством. Мне случалось видеть даже, что шатры уступали место на скорую руку сколоченным дощатым балаганам. Это было в губернском городе: недалеко от больницы и базарной площади, на клочке еще не застроенной земли, рядом с почтовой дорогой.

Из балаганов слышался лязг железа; я заглянул в один из них: какой-то старик ковал подковы. Я посмотрел на его работу и увидел, что это уже не прежний цыган-кузнец, а простой мастеровой; проходя уже довольно поздно вечером, я подошел к балагану и увидел старика за тем же занятием. Странно было видеть цыганский табор почти внутри города: дощатые балаганы, костры с чугунными котелками, в которых закутанные пестрыми платками цыганки варили какие-то яства.

Цыгане шли по деревням, давая в последний раз свои представления. В последний раз медведи показывали свое искусство: плясали, боролись, показывали, как мальчишки горох воруют. В последний раз приходили старики и старухи, чтобы полечиться верным, испытанным средством: лечь на землю под медведя, который ложился на пациента брюхом, широко растопырив во все стороны по земле свои четыре лапы. В последний раз их вводили в хаты, причем, если медведь добровольно соглашался войти, его вели в передний угол, и сажали там, и радовались его согласию как доброму знаку.

(По В. Гаршину)

54

В течение прошлого лета мне пришлось жить в старинной подмосковной усадьбе, где было настроено и сдавалось несколько небольших дач. Никак не ожидал я этого: дачи под Москвой, никогда еще не жил дачником без какого-то ни было дела в усадьбе, столь непохожей на наши степные усадьбы, и в таком климате.

В парке усадьбы деревья были так велики, что дачи, кое-где построенные в нем, казались под ним малы, имея вид туземных жилищ под деревьями в тропических странах. Пруд в парке, наполовину затянутый зеленой ряской, стоял как громадное черное зеркало.

Я жил на окраине парка, примыкавшего к негустому смешанному лесу; дощатая дача моя была не достроена, неконопаченые стены, неструганые полы, мебели почти никакой. От сырости, по-видимому никогда не исчезавшей, мои сапоги, валявшиеся под кроватью, обрастали бархатом плесени.

Все лето почти непрестанно шли дожди. Бывало, то и дело в яркой синеве скапливались белые облака и вдали перекатывался гром, потом начинал сыпать сквозь солнце блестящий дождь, быстро превращавшийся от зноя в душистый сосновый пар. Как-то неожиданно дождь заканчивался, и из парка, из леса, с соседних пастбищ — отовсюду снова слышалась радостная птичья разноголосица.

Перед закатом по-прежнему оставалось ясно, и на моих дощатых стенах дрожала, падая в окна сквозь листву, хрустально-золотая сетка низкого солнца.

Темнело по вечерам только к полуночи: стоит и стоит полусвет запада по совершенно неподвижным, притихшим лесам. В лунные ночи этот полусвет как-то странно мешался с лунным светом, тоже неподвижным, заколдованным. И по тому спокойствию, что царило повсюду, по чистоте неба и воздуха все казалось, что дождя уже больше не будет. Но вот я, засыпая, вдруг слышал: на крышу опять рушится ливень с громовыми раскатами, кругом беспредельная тьма и в отвес падающие молнии.

Утром в сырых аллеях, на лиловой земле, расстилались пестрые тени и ослепительные пятна солнца, цокали птички, называемые мухоловками, и хрипло трещали дрозды. А к полудню опять парило, находили облака и начинал сыпать дождь.

(По И. Бунину)

55

Он сердито швырнул окурок, зашипевший в луже, засунул руки в карманы расстегнутого, развеваемого ветром пальто и, нагнув еще не успевшую проясниться от дообеденных уроков голову и ощущая в желудке тяжесть скверного обеда, принялся шагать сосредоточенно и энергично. Но как ни шагал, все, что было кругом, шло вместе с ним: и наискось ливший дождь, мочивший лицо, и заношенный студенческий мундир, и громадные дома, чуждо и молчаливо теснившиеся по обеим сторонам узкой улицы, и прохожие, мокрые, угрюмые, которые казались в дождь все, как один. Все это знакомое, повторяющееся день изо дня, надоедливо шло вместе с ним, ни на минуту, ни на мгновенье не отставая.

И вся обстановка его теперешней жизни, все одна и та же, повторяющаяся изо дня в день, казалось, шла вместе с ним: утром несколько глотков горячего чаю, потом бесконечная беготня по урокам.

И все дома его клиентов были на один манер, и жизнь в них шла на один манер, и отношения к нему и его к ним были одни и те же. Казалось, он только менял в течение дня улицы, но входил к одним и тем же людям, к одной и той же семье, несмотря на разность физиономий, возрастов и общественного положения.

Он позвонил. Долго не открывали. Загривов стоял насупившись. Дождь все так же косо мелькал, чисто омытые тротуары влажно блестели. Извозчики, нахохлившись, дергали вожжами так же, как и всегда. В этой покорности чувствовалась своя особенная, недоступная окружающим жизнь.

В пустой, голой, даже без печки комнате стояли три стула. На столе лежали две развернутые тетради с положенными на них карандашами. Обыкновенно при входе Загривова у стола его встречали, глядя исподлобья, два плечистых угрюмых реалиста.

Старший, вылитая копия отца, был в пятом классе. Глядя на этот низкий заросший жесткими волосами лоб, на эту срезанную назад тяжелую, неправильную голову, казалось, что в толстом черепе оставался очень небольшой уголок для мозга.

Загривов никогда не видел их матери, но почему-то казалось, что в младшем сквозь тяжелую оболочку отца сквозили мягкие, женственные черты матери, живые, жаждущие света, жизни. Казалось, он делал тщетные усилия и попытки выбиться из какой-то тяжелой, давившей обстановки, бился угрюмо, не умея и не имея с кем поделиться, отвести душу.

Со своими учениками Загривов никогда ни о чем постороннем не заговаривал. Между ним и его учениками всегда стояла стена отчуждения. В доме так же царила строгая, суровая тишина, как будто никто не ходил, не разговаривал, не смеялся.

(По А. Серафимовичу)

56 Метель

Долго мы ехали, но метель все не ослабевала, а, наоборот, как будто усиливалась. День был ветреный, и даже с подветренной стороны чувствовалось, как непрестанно гудит в какую-то скважину снизу. Ноги мои стали мерзнуть, и я напрасно старался набросить на них что-нибудь сверху. Ямщик то и дело поворачивал ко мне обветренное лицо с покрасневшими глазами и обындевевшими ресницами и что-то кричал, но мне не разобрать было ничего. Он, вероятно, пытался приободрить меня, так как рассчитывал на скорое окончание путешествия, но расчеты его не оправдались, и мы долго плутали во тьме. Он еще на станции уверял, что к ветрам всегда притерпеться можно, только я, южанин и домосед, претерпевал эти неудобства моего путешествия, скажу откровенно, с трудом. Меня не покидало ощущение, что предпринятая мною поездка вовсе не безопасна.

Ямщик уже давно не тянул свою безыскусную песню; в поле была полная тишина, белая, застывшая; ни столба, ни стога, ни ветряной мельницы — ничего не видно. К вечеру метель поутихла, но непроницаемый в поле мрак — тоже невеселая картина. Лошади как будто заторопились, и серебряные колокольчики зазвенели на дуге.

Выйти из саней было нельзя: снегу навалило на пол-аршина, сани непрерывно въезжали в сугроб. Я насилу дождался, когда мы подъехали наконец к постоялому двору.

Гостеприимные хозяева долго нянчились с нами: оттирали, обогревали, потчевали чаем, который, кстати сказать, здесь пьют настолько горячим, что я ожег себе язык, впрочем, это нисколько не мешало нам разговаривать по-дружески, будто мы век знакомы. Непреодолимая дрема, навеянная теплом и сытостью, нас, разумеется, клонила ко сну, и я, поставив свои валяные сапоги на протопленную печь, лег и ничего не слышал: ни пререканий ямщиков, ни перешептывания хозяев — заснул как убитый. Наутро хозяева накормили незваных гостей и вяленой олениной, и стреляными зайцами, и печенной в золе картошкой, напоили теплым молоком.

(По И. Голуб, В. Шейну)

57 Ночь в Балаклаве

В конце октября, когда дни еще по-осеннему ласковы, Балаклава начинает жить своеобразной жизнью. Уезжают обремененные чемоданами и баулами последние курортники, в течение долгого здешнего лета наслаждавшиеся солнцем и морем, и сразу становится просторно, свежо и по-домашнему деловито, точно после отъезда нашумевших непрошеных гостей.

Поперек набережной расстилаются рыбачьи сети, и на полированных булыжниках мостовой они кажутся нежными и тонкими, словно паутина. Рыбаки, эти труженики моря, как их называют, ползают по разостланным сетям, как будто серо-черные пауки, исправляющие разорванную, воздушную пелену. Капитаны рыболовецких баркасов точат иступившиеся белужьи крючки, а у каменных колодцев, где беспрерывной серебряной струйкой лепечет вода, судачат, собираясь здесь в свободные минуты, темнолицые женщины — местные жительницы.

Опускаясь за море, садится солнце, и вскоре звездная ночь, сменяя короткую вечернюю зарю, обволакивает землю. Весь город погружается в глубокий сон, и наступает тот час, когда ниоткуда не доносится ни звука. Лишь изредка хлюпает вода о прибрежный камень, и этот одинокий звук еще более подчеркивает ничем не нарушаемую тишину. Чувствуешь, как ночь и молчание слились в одном черном объятии.

Нигде, по-моему, не услышишь такой совершенной, такой идеальной тишины, как в ночной Балаклаве.

(По А. Куприну)

58 На сенокосе

Трава на некошеном лугу, невысокая, но густая, оказалась не мягче, а еще жестче, однако я не сдавался и, стараясь косить как можно лучше, шел не отставая.

Владимир, сын бывшего крепостного, не переставая махавший косой, почем зря резал траву, не выказывая ни малейшего усилия. Несмотря на крайнюю усталость, я не решался попросить Владимира остановиться, но чувствовал, что не выдержу: так устал.

В это время Владимир сам остановился и, нагнувшись, взял травы, не торопясь вытер косу и стал молча точить. Я не спеша опустил косу и облегченно вздохнул, оглядевшись.

Невзрачный мужичонка, прихрамывая шедший сзади и, по-видимому, тоже уставший, сейчас же, не доходя до меня, остановился и принялся точить, перекрестившись.

Наточив свою косу, Владимир сделал то же с моей косой, и мы не медля пошли дальше. Владимир шел мах за махом, не останавливаясь, и, казалось, не чувствовал никакой усталости. Я косил из всех сил, стараясь не отставать, и все более ослабевал. С деланным безразличием махая косой, я все более убеждался, что у меня не хватит сил даже для считанных махов косы, нужных, чтобы закончить ряд.

Наконец ряд был пройден, и, вскинув на плечо косу, Владимир пошел по уже хоженому покосу, ступая по следам, оставленным каблуками. Пот, не унимаясь, скатывался с моего лица, и вся рубаха моя была мокра, словно моченная в воде, но мне было хорошо: я выстоял.

59

Сумерки, может быть, и были причиной того, что внешность прокуратора резко изменилась. Он как будто на глазах постарел, сгорбился и, кроме того, стал тревожен. Один раз он оглянулся и почему-то вздрогнул, бросив взгляд на пустое кресло, на спинке которого лежал плащ. Приближалась прозрачная ночь, вечерние тени играли свою игру, и, вероятно, усталому прокуратору померещилось, что кто-то сидит в пустом кресле. Допустив малодушие, пошевелив брошенный плащ, прокуратор, оставив его, забегал по балкону, то подбегая к столу и хватаясь за чашу, то останавливаясь и начиная бессмысленно глядеть в мозаику пола.

В течение сегодняшнего дня уже второй раз на него пала тоска. Потирая висок, в котором от утренней боли осталось только ноющее воспоминание, прокуратор все силился понять, в чем причина его душевных мучений, и, поняв это, он постарался обмануть себя. Ему ясно было, что, безвозвратно упустив что-то сегодня утром, он теперь хочет исправить упущенное какими-то мелкими и ничтожными, а главное, запоздавшими действиями. Но это очень плохо удавалось прокуратору. На одном из поворотов, круто остановившись, прокуратор свистнул, и из сада выскочил на балкон гигантский остроухий пес в ошейнике с золочеными бляшками.

Прокуратор сел в кресло; Банга, высунув язык и часто дыша, уселся у ног хозяина, причем радость в глазах пса означала, что кончилась гроза и что он опять тут, рядом с человеком, которого любил, считал самым могучим в мире, повелителем всех людей, благодаря которому и самого себя пес считал привилегированным существом, высшим и особенным. Но, улегшись у ног хозяина и даже не пища на него, пес сразу понял, что хозяина его постигла беда, и поэтому Банга, поднявшись и зайдя сбоку, положил лапы и голову на колени прокуратору, что должно было означать: он утешает своего хозяина и несчастье готов встретить вместе с ним. Это он пытался выразить и в глазах, скашиваемых к хозяину, и в насторожившихся, навостренных ушах. Так оба они, пес и человек, любящие друг друга, встретили праздничную ночь.

(По М. Булгакову)

60

Я проснулся ранним утром. Комната была залита ровным желтым светом, будто от керосиновой лампы. Свет шел снизу, из окна, и ярче всего освещал бревенчатый потолок. Странный свет — неяркий и неподвижный — был вовсе не похож на солнечный. Это светили осенние листья.

За ветреную и долгую ночь сад сбросил сухую листву. Она лежала разноцветными грудами на земле и распространяла тусклое сияние, и от этого сияния лица людей казались загорелыми. Осень смешала все чистые краски, какие существуют на свете, и нанесла их, как на холст, на далекие пространства земли и неба.

Я видел сухую листву, не только золотую и пурпурную, но и фиолетовую, и серую, и почти серебряную. Краски, казалось, смягчились из-за осенней мглы, неподвижно висели в воздухе. А когда беспрерывно шли дожди, мягкость красок сменялась блеском: небо, покрытое облаками, все же давало достаточно света, чтобы мокрые леса могли загораться вдали, как величественные багряные и золотые пожары. Теперь конец сентября, и в небе какое-то странное сочетание наивной голубизны и темно-махровых туч. Временами проглядывает ясное солнце, и тогда еще чернее делаются тучи, еще голубее чистые участки неба, еще чернее неширокая проезжая дорога, еще белее проглядывает сквозь полуопавшие липы старинная колокольня.

Если с этой колокольни, забравшись по деревянным расшатанным лестницам, поглядеть на северо-запад, то сразу расширится кругозор. Отсюда особенно хорошо видна речонка, обвивающая подножие холма, на котором раскинулась деревня. А вдали виднеется лес, подковкой охвативший весь горизонт.

Стало смеркаться, с востока наносило то ли низкие тучи, то ли дым гигантского пожара, и я вернулся домой. Уже поздним вечером вышел в сад, к колодцу. Поставив на сруб толстый фонарь, достал воды. В ведре плавали желтые листья. Никуда от них не спрятаться — они были повсюду. Стало трудно ходить по дорожкам сада: приходилось идти по листьям, как по настоящему ковру. Мы находили их и в доме: на полу, на застеленной кровати, на печке — всюду. Они были насквозь пропитаны их винным ароматом.

61

После полудня стало так жарко, что пассажиры перебрались на верхнюю палубу. Несмотря на безветрие, вся поверхность реки кипела дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества серебряных шариков. Только на отмелях, там, где берег длинным мысом врезался в реку, вода огибала его неподвижной лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби.

На небе не было ни тучки, но на горизонте кое-где протянулись тонкие белые облака, отливавшие по краям, как мазки расплавленного металла. Черный дым, не подымаясь над трубой, стлался за пароходом длинным грязным хвостом.

Снизу, из машинного отделения, доносилось непрерывное шипение и какие-то глубокие, правильные вздохи, в такт которым вздрагивала деревянная палуба «Ястреба». За кормой, догоняя ее, бежали ряды длинных широких волн; белые курчавые волны неожиданно бешено вскипали на их мутно-зеленой вершине и, плавно опустившись вниз, вдруг таяли, точно прятались под воду. Волны без устали набегали на берег и, разбившись с шумом об откос, бежали назад, обнажая песчаную отмель, всю изъеденную прибоем.

Это однообразие не прискучивало Вере Львовне и не утомляло ее: на весь Божий мир она глядела сквозь радужную пелену тихого очарования. Ей все казалось милым и дорогим: и пароход, необыкновенно белый и чистенький, и капитан, здоровенный толстяк в парусиновой паре, с багровым лицом и звериным голосом, охрипшим от непогод, и лоцман, красивый чернобородый мужик, который вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его острые, прищуренные глаза неподвижно глядели вдаль.

Вдали показалась пристань — маленький красный дощатый домик, выстроенный на барке. Капитан, приложив рот к рупору, проведенному в машинное отделение, кричал командные слова, и его голос, казалось, выходил из глубокой бочки: «Самый малый! Задний ход!»

Около станции толпились бабы и девчонки; они предлагали пассажирам сушеную малину, бутылки с кипяченым молоком, соленую рыбу, вареную и печеную баранину.

Жара понемногу спадала. Пассажиры заметили, как солнце садилось в пожаре кроваво-пурпурного пламени и растопленного золота. Когда же яркие краски поутихли, то весь горизонт осветился ровным пыльно-розовым сиянием. Наконец и это сияние померкло, и только невысоко над землей, в том месте, где закатилось солнце, осталась неясная длинная розовая полоска, незаметно переходившая вверху неба в нежно-голубоватый оттенок вечернего неба.

(По А. Куприну)

62

Стелется бескрайняя равнина и, простираясь до самого горизонта, лежит свободно, просторно, открытая настежь всем ветрам. Издавна она славилась сенокосными лугами, пастбищами да вольным житьем овечьих стад. Весной тут наливались соком такие некошеные травы, полыхало такое разноцветие, что когда проходила косилка, то следом за ней расстилалась будто не трава, а ковер из цветов. Давно не стало в этих местах ни трав, ни цветов: вдоль и поперек погуляли плуги, и теперь стояла, покачивая золочеными колосьями, пшеница. Только кое-где на пригорке ранним июньским утром поднимался, как необыкновенное чудо, полевой мак, темно-красный, похожий на затерявшийся в пшеничном царстве одинокий огонек, или на древнем кургане подставляла в ветреную погоду свои развевающиеся кудри ковыль-трава. Цепко держалась также полынь, не умирала, сизым дымком причудливо курилась то близ дороги, то на выгоне, примыкавшем к хутору.

У моей бабушки с полынью связана древняя дружба. «Полынь — растение полезное», — говорила она. Земляной, мазанный глиной пол в своей хате бабушка устилала полынью, словно зеленым пахучим ковром. Идешь по такому ковру, а он зыблется, потрескивает под ногами и издает ни с чем не сравнимый аромат. Бабушке были известны и целебные свойства полыни. При каких только болезнях не применяла она ее, и одним из бабушкиных пациентов был не кто иной, как я сам.

Когда я учился в пятом классе, у меня заболело горло и бабушка перво-наперво приготовила отвар цветков полыни — это была такая горечь, какой я никогда не пробовал, однако горло вскоре прошло. Прополощешь горло отваром, положишь на нос веточки с цветочками, хорошенько подышишь ими — и хвори как не бывало.

Впоследствии в течение многих лет, особенно в те минуты, когда вспоминаю о бабушке и о хуторе, я чувствую такой приятный для меня запах полыни, и он, этот запах, словно невидимым магнитом, каждую весну тянет туда, на приволье, где я вырос.

63

Миновав дремучие заросли, мы перешли вброд речонку, на берегу которой заметили следы углежога. К полудню мы подошли к ступенчатому склону, сложенному, по-видимому, искусным каменщиком, и скоро увидели домишко с крышей из оцинкованного железа. А вот и ветхий дощатый заборишко, за которым видны молодые яблоньки, вишенки и черешенки. Тут же находится и немудреное хозяйство: десяток кур и воинственный петушок, взлетевший зачем-то на крыльцо. Робко и не надеясь, что кто-то захочет призреть незваных и нежданных гостей, мы постучали в дверь, обитую циновкой, но хозяева приняли нас радушно, по-свойски.

Хозяйка Мария Саввична потчевала нас то топленым молоком, то печенной в золе картошкой и все не уставала нянчиться с нами. Хозяин Филипп Кузьмич охотно рассказывал о своем хозяйстве, где он знал, казалось, каждое из своих бессчетных деревьев. Скоро пришел его сын — застенчивый парень-стажер (так называл его отец), который хочет быть преемником отца. У Федора (так звали лесника) оказалось много граммофонных пластинок, и мы с удовольствием слушали музыку в грамзаписи. Это было не что иное, как встреча с давно прошедшим временем, и что-то нежданное-негаданное нахлынуло на нас: ушедшая молодость, радость первых встреч, первая любовь…

У отворенного окна лежали аккуратно сложенные свежевыстроганные топорища, и от них в течение ночи шел сильный пряный запах.

Наутро мы изъявили сердечную благодарность любезным хозяевам и отправились в путь, рассчитывая к вечеру быть на месте, но расчет наш не оправдался. Вовсе не легким оказался наш дальнейший путь, неожиданные препятствия встали перед нами.

64

Ясные дни миновали, и Марусе опять стало хуже. На все наши ухищрения с целью занять ее она смотрела равнодушно своими большими потемневшими глазами, и мы давно уже не слышали ее смеха. Тогда я решил обратиться к своей сестре Соне. У нее была большая кукла, с ярко раскрашенным лицом и роскошными льняными волосами, подарок покойной матери. На эту куклу я возлагал большие надежды и потому, отозвав сестру в боковую аллейку сада, попросил мне дать ее на время. Я так убедительно просил ее об этом, так живо описал ей бедную больную девочку, у которой никогда не было своих игрушек, что Соня, которая сначала только прижимала куклу к себе, отдала мне ее и обещала в течение двух-трех дней играть другими игрушками, ничего не упоминая о кукле. Маруся, которая увядала, как цветок осенью, казалось, вдруг ожила. Маленькая кукла сделала почти чудо: Маруся, давно уже не сходившая с постели, стала ходить, водя за собою свою белокурую дочку, по временам даже бегала, по-прежнему шлепая по полу босыми ногами.

Зато мне эта кукла доставила много тревожных минут. Прежде всего, когда я нес ее за пазухой, направляясь с ней на гору, в дороге мне попался старый Януш, который долго провожал меня глазами. Потом дня через два старушка-няня заметила пропажу и стала соваться по углам, везде разыскивая куклу. Соня старалась унять ее, но своими наивными уверениями, что ей кукла не нужна, что кукла ушла гулять и скоро вернется, только вызвала недоумение служанок и возбуждала подозрение, что тут не простая пропажа.

Отец ничего еще не знал, однако в тот же день остановил меня на пути к садовой калитке и велел остаться дома. На следующий день повторилось то же, и только через четыре дня я встал рано утром и махнул через забор, пока отец еще спал.

На горе дела опять были плохи. Маруся опять слегла, и ей стало еще хуже: лицо ее горело странным румянцем, белокурые волосы раскидались по подушке; она никого не узнавала. Рядом с ней лежала злополучная кукла, с розовыми щеками и глупыми блестящими глазами.

(По В. Короленко)

65

Ветер, не затихавший в течение долгих, томительных часов, упал. Приумолкшие волны несли изломанные остатки ледяных полей, словно искалеченные обломки гигантского корабля. Тучи поспешно сбегали с небесного свода, унизанного ярко мерцавшими звездами, и северная ночь, прозрачная и холодная, как синие льды, раскинулась над глухо рокотавшим бескрайним морем, еще не улегшимся после недавней бури.

Понемногу море очищалось ото льда, и только одинокие глыбы покачивались на волнах. Вокруг не было ни души, и лишь на одной из льдин неясно выделялся силуэт высокой фигуры. Это был не кто иной, как Сорока. Одетый в некрашеный дубленый полушубок, он искусно работает багром, и гибкий шест бурлит и пенит воду. Кругом простирается необъятная белая равнина, над которой низко стелются дымчато-серые облака.

Сорока поднял голову: вверху сквозь тонкий пар мороза блеснула золотая Медведица. Сорока толкает вперед тяжелую льдину, а в голове теснятся невеселые думы: далеко в море вынесло, вторые сутки ни разу не ел. Из последних сил бьется охотник, понимает, что нельзя шутить с морозом. Старик помор знает, что, если останешься без движения, морозище обоймет, повеет и проникнет насквозь холодным дыханием. Каких только ужасных историй не рассказывают на побережье! Сон постепенно овладевает человеком…

Неожиданно раздался протяжный удар ледяных громад. На мгновение Сорока как бы очнулся, но, к удивлению, никак не мог открыть глаз, точно слипшихся с мороза. Как далекая зарница в глухую ночь, мелькнуло смутное сознание опасности. Сорока поднялся, встряхнулся и пошел наугад, руководствуясь какими-то неуловимыми для незнакомого с морем человека приметами…

Сияя величавой красотой, тихо дремлет над спокойным морем ночь, затканная морозным туманом.

(По А. Серафимовичу)

66 Суходол

Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и оглушительно быстрыми, огненными змеями молний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжело свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. В стороне от дороги, у самого поворота в Суходол, увидали мы высокую и престранную фигуру не то старика, не то старухи. Затемно приехали в усадьбу, где от дедовского дубового дома, не раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, полусгнивший. Запахло самоваром, посыпались расспросы. Мы пошли бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выхода на галерею и сад. В углу прихожей чернел большой образ, толсто окованный серебром и хранивший на оборотной стороне родословную господ, писанную давным-давно. Доски пола в зале были непомерно широки, темны и скользки. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве. Только сад был, конечно, чудесный: широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть ли не целая роща серебристых тополей.

А в полдень по-прежнему озарен был сумрачный зал солнцем, светившим из сада. Цыпленок, неизвестно зачем попавший в дом, сиротливо пищал, бродил по гостиной. Уже исчезали те немногие вещественные следы прошлого, что заставали мы в Суходоле. Дом ветшал, оседал все более.

Долги, тяжки были зимы. Холодно было в разрушающемся доме. По вечерам еле-еле светила единственная жестяная лампочка. Старая няня сидела в странном полусвете, доходившем из дома во внутренность ее ледяной избы, заставленной обломками старой мебели, заваленной черепками битой посуды, загроможденной рухнувшим набок старым фортепиано.

(По И. Бунину)

67

Семи лет Андрейка уже во всем помогал деду. Вставали они рано — часа в три утра. Андрейка торопливо плескал себе в лицо холодной водой, вытирался подолом рубашки, торопливо крестился на ту часть неба, где горела утренняя заря, и, перевирая, читал «Отче наш» и «Свят, свят» — две молитвы, которые он только и знал.

И на море и дома дед заставлял Андрейку делать все наравне с собою: править парусами, грести, чинить, собирать, тянуть, спускать сети, обирать рыбу. И Андрейка все делал, надрываясь от непосильной работы. За малейший промах, недосмотр дед жестоко наказывал Андрейку. Стоило мальчику на море неверно положить руль или не вовремя подобрать парус, как дед подымался и тут же, не говоря ни слова, беспощадно сек мальчика просмоленной веревкой, от которой никогда не заживали рубцы. У Андрейки было худенькое загорелое личико, и сам он весь был маленький и худенький.

Жизнь у него проходила однообразно, кругом было только море, небо, степь да берег. Берег был голый, обнаженный, с размытыми устьями оврагов, с песчаными косами и отмелями. Но все это однообразное пустынное пространство для Андрейки было населено и оживлено.

По степи, посвистывая, бегали или, как столбики, стояли у своих нор суслики; в воздухе, мелькая по иссохшей траве, плавали коршуны, ястребы; по курганам угрюмо чернели степные орлы. Над песчаным берегом носились крикливые белые чайки, подбирая выброшенную из сетей рыбу, иногда чуть не выхватывая ее из рук рыбаков; весною и осенью стоял несмолкаемый гам и шум от бесчисленной перелетной птицы.

Но более всего было населено море. Тут стадами ходили стерляди, осетры; в песке кишели мириады водяных вшей, ползали крабы. В конце июля море начинало цвести и по ночам светиться. Этот странный колеблющийся, то вспыхивающий, то угасающий голубовато-зеленый свет казался Андрейке таинственно связанным со всеми покойниками и утопленниками, которые нашли могилу в море.

Дед Агафон был молчалив и угрюм, но когда речь заходила об обитателях моря, морщины у него разглаживались, серые глаза добродушно смотрели из-под нависших бровей, и он был готов рассказывать по целым суткам.

(По А. Серафимовичу)

68 Перед охотой

Покамест дорога шла близ болот, в виду соснового леса, все время отклоняясь вбок, мы зачастую вспыхивали целые выводки уток, приютившихся здесь.

Мой спутник провожал глазами каждую птицу и втайне обдумывал план нашей будущей охоты. Заметив где-нибудь утиные стаи, он просил шофера остановиться, и мы подолгу и вволю любовались не в меру беспечными утками, плавающими посередине тростников.

Приятно было видеть такое обилие дичи, и мы вовсе не обращали внимания на мошек и комаров, которые вперемешку летали вокруг и облепляли нас, лишь только мы останавливались.

Движение вперемежку с остановками развлекало нас, несмотря на громадную потерю времени. Мой спутник признался, что нигде и никогда не видел такого множества дичи, и добавил, что эти места, знакомые ему до сих пор только понаслышке, поистине великолепны для охоты и по праву могут рассчитывать на широкую известность.

Наконец, миновав болота, мы пересекли небольшую, но глубокую речонку, которую без риска не перейдешь вброд, и поехали в сторону. Мало-помалу дорога стала подниматься, и мы въехали в лес, который предстояло пересечь поперек. Нам хотелось поскорее выбраться из лесу.

А вокруг царила тишина. Сначала лес был не однородный, а смешанный, потом сплошь пошла одна сосна, да такая высокая, что впору корабельной мачте. Вплотную сомкнувшись своими вершинами, гигантские сосны непрерывно тянулись вдоль дороги, которую пересекали вылезающие наружу корни. Сторона, по-видимому, была глухая: везде виднелся лес, а полей по-прежнему не было.

Но вот сосна стала понемногу редеть, и сквозь стволы кое-где проглядывала невдалеке равнина. По-осеннему пахло сыростью. Вдали что-то блеснуло, но настолько неясно, что никак нельзя было рассмотреть, что это такое. Понапрасну всматривались мы вдаль: навстречу нам поднимался туман.

Тотчас после одного крутого поворота мы увидели мельничную плотину, из которой вкривь и вкось торчали пучки хвороста. Сама мельница была закрыта старыми ветками, усыпанными вороньими гнездами, издали похожими на наросты.

При нашем приближении десятки ворон с резким криком разлетелись врассыпную, неожиданно залаяли собаки, и впервые за весь день мы остановились у человеческого жилья.

(По К. Паустовскому)

69

Послеметельный мир был особенно прекрасен. А еще он и обновленным был, словно метель упорно и долго перестраивала в нем что-то и ей в конце концов это удалось. Главным ее созданием казалась тишина, никогда ранее такой полной и глубокой не бывавшая, двойная, тройная, в глубь бесконечную уходящая. Потом снег новый, розоватый на закате, сугробами, наметами, шапками и чехлами покрывший и землю, и деревья, и кусты. И вдобавок воздух обновленный, такой бодрящий, будто он сумел вобрать в себя и сохранить потаенно недавнюю буйную силу метели.

Оценив все это и порадовавшись, заяц прикидывал, куда бы ему направиться на кормежку. Есть, есть, есть — вот что ему надо было сейчас. Он чувствовал себя оголодавшим и отощавшим настолько, что живот слипался со спиной.

Вдалеке, освещенный уходящим в землю солнцем, чуть зеленел стволами мелкий осинник. Заяц запрыгал туда, по уши почти погружаясь в свеженаметенный снег и выпрыгивая из него с целым облаком снежной пыли.

Кору осиновую он грыз неразборчиво, подряд, подгоняемый голодом и желанием поскорее сбить его остроту. Солнце уходило, и осинник терял свою зеленцу, сначала понизу, а потом все выше и выше. Сумерки серо-прозрачные поднимались, вытекали из земли, из снега, затопляя лес, подготавливая наступление ночи. Заяц все ел и ел, радуясь наступившей сытости и приливу сил. Он уже и на луну изредка взглядывал, пока еще слабенькую, на облачко легкое похожую. Вот наберет она свет и мощь, тогда можно будет и сородичей поискать и гулянье после долгой метельной отсидки устроить.

Увлеченный едой и потерявший поэтому обычную свою настороженность, он почуял приближение волков, когда прятаться от них было уже поздно. Да они, двое, к тому ж не просто рыскали-бежали, а по следу его шли, который не спрячешь.

Вся надежда зайца теперь на ноги была, и он помедлил несколько мгновений, выбирая направление: через поле, чуть вверх идущее, надо было рвануть и сразу выдать скорость предельную, сбить у волков охоту к погоне.

И он рванул. Тело его то сжималось в тугой комок в момент приземления, то распрямлялось пружиной мощной, вдруг отпущенной, и летело, вытянутое, распятое скоростью. Стежками размашистыми он прошивал снежный покров, и вспышки пыли снежной тянулись вслед за ним. Подъем пологий кончался, и поле становились ровным — до самой темневшей вдалеке деревни. Заяц, вложивший в рывок все свои силы, почувствовал нарастающую усталость и оглянулся. Уверенный, что далеко опередил волков, он с жарким ужасом увидел их близко. Это означало гибель, конец. Чувство обреченности шевельнулось в нем, но он подавил его, лихорадочно ища выхода, спасенья. Если бы волк был один, то могла бы помочь скидка, прыжок вбок резкий, но вдвоем они легко возьмут его, зажав с двух сторон.

Ровная часть поля кончалась, и начался пологий склон. Бежать стало легче, но и опаснее — приземляясь в конце прыжка на короткие, слабые лапы, можно и через голову закувыркаться. Вот тогда уж точно все.

Выскочив на полузанесенную снегом дорогу, он вновь оглянулся. Волки еще приблизились, и он, всем существом своим почувствовав единственную возможность спасения, бросился по дороге в сторону деревни. По сравнительно твердым участкам дороги он летел стремглав и замедлялся резко на сугробах. Деревня своей темной, широкой массой наплывала на него, в ее редких огоньках было что-то и притягательное, надежду дающее, но и угрожающее тоже. Первое, однако, было гораздо сильнее, и заяц бежал, бежал, вкладывая в бег остатки сил.

Крайняя изба с ярким огнем приближалась, но и волки были рядом совсем. Заяц хотел было свернуть с дороги к саду и в нем найти защиту, но понял, что не успеет, что волки схватят его в глубоком перед садом снегу. И он бросился прямо к избе, на огонь ее, на запах чуждый и опасный. Оглянулся на дорогу в последний момент — волков на ней не было.

70

В одном большом городе был ботанический сад, а в этом саду — большая стеклянная оранжерея. Она была очень красива: стройные витые колонны поддерживали все здание; на них опирались легкие узорчатые арки, переплетенные между собою паутиной железных рам, в которые были вставлены стекла. Особенно хороша была оранжерея, когда солнце заходило и освещало ее золотисто-красным огнем. Тогда она вся горела, красные отблески играли и переливались, точно в огромном, мелко отшлифованном драгоценном камне.

Сквозь толстые прозрачные стекла виднелись заключенные в ней растения. Несмотря на величину оранжереи, им было в ней тесно. Корни переплетались между собой; садовники постоянно обрезали ветви, подвязывали проволоками листья, чтобы они не могли расти, куда хотят, но и это плохо помогало. Для растений нужен был широкий простор, родной край и свобода: они были уроженцы жарких стран, нежные роскошные создания; они помнили свою родину и тосковали по ней.

Как ни прозрачна была стеклянная крыша, но она не ясное небо. Иногда зимой стекла замерзали и в оранжерее становилось совсем темно. Гудел ветер, рамы обындевели, крыша покрывалась наметенным снегом. Растения стояли и слушали вой ветра и вспоминали иной ветер, теплый, влажный. В оранжерее воздух был неподвижен; разве только иногда зимняя буря выбивала стекло, и резкая, холодная струя, полная инея, влетала под свод. Куда попадала эта струя, там листья бледнели, съеживались и увядали.

Но стекла вставляли очень скоро: ботаническим садом управлял отличный ученый директор, не допускавший никакого беспорядка, несмотря на то, что большую часть своего времени проводил в занятиях с микроскопом в особой стеклянной будочке, устроенной в оранжерее.

Была между растениями одна пальма, выше и красивее всех. Директор, сидевший в будочке, называл ее по-латыни. Но это имя не было ее родным именем: его придумали ботаники. На пять сажен возвышалась она над верхушками всех других растений, и эти другие растения не любили ее: они завидовали ей. Этот рост доставлял ей только одно горе, потому что она лучше всех помнила свое родное небо и больше всех тосковала о нем, потому что ближе всех была к тому, что заменяло другим его: к гадкой стеклянной крыше.

(По В. Гаршину)

71

Между тем наступил вечер. Засветили лампу, которая, как луна, сквозила в трельяже с плющом. Сумрак скрыл очертания лиц и фигуры Ольги и набросил на нее как будто покрывало; лицо было в тени: слышался только мягкий, но сильный голос, с нервной дрожью чувства.

Она пела много арий и романсов, по указанию Штольца; в одних выражалось страдание, в других — радость, но в звуках уже таился зародыш грусти.

Ольга в строгом смысле была не красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчуга во рту не было, ни миниатюрных рук, как у пятилетнего ребенка.

Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту отвечала величина головы, величине головы — овал и размеры лица. Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновенье останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом.

Нос образовывал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими ниточками — нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые лежали симметрично.

Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг.

Он в эту минуту уехал бы даже за границу, если б ему оставалось только сесть и уехать. В заключение она запела «Каста дива»; все восторги, молнией несущиеся мысли в голове, трепет, как иглы, пробегающий по телу, — все это уничтожило Обломова: он изнемог.

Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и вперед по комнате; на заре ушел из дома, ходил по Неве, по улицам, Бог знает что чувствуя, о чем думая…

(По И. Гончарову)

72

В лесу стояла та особенная тишина, которая бывает только осенью. Неподвижно висели мохнатые ветви, не качалась ни одна вершина, не слышалось ничьих шагов, лес стоял молча, задумчиво, прислушиваясь к своей собственной вековой думе.

И, когда, отломившись от родного дерева, мертвая сухая веточка падала, переворачиваясь и цепляясь пожелтевшими иглами за живые, чуть вздрагивающие ветви, было далеко слышно.

Вверху не было видно печального северного неба, хмуро закрывала его густая хвоя, и, как колонны, могуче вздымались вверх красные стволы гигантских сосен. Царил покой безлюдья, точно под огромным темным сводом молчаливых колонн.

Между стволами, которые сливались воедино, мелькало что-то живое. Кто-то беззвучно шел, и прошлогодняя хвоя, толсто застлавшая землю, мягко поглощала шаги. Сосны расступались и опять смыкались в сплошную красную стену.

Мальчик лет двенадцати, туго подпоясанный кожаным ремнем, за которым торчал топор, в огромных, должно быть отцовских, сапогах, наклонялся, приседал на корточки, что-то цеплял за ветки и стволы, и, когда шел дальше, позади на земле оставался целый ряд волосяных петель, и в них краснели прицепленные ягоды.

Мальчик ставил силки, внимательно запоминая местность в лесной чащобе.

Молчаливый лесной сумрак посветлел в одной стороне, и меж деревьев блеснул водный простор. С крутого песчаного берега открылось озеро. Необозримо уходило оно, отодвинув леса до синего горизонта, и изумрудно-зеленые острова бесчисленными стаями покрывали светлое лицо его. Узкими протоками оно тянулось в другие соседние озера, на сотни верст растянувшиеся по бескрайнему, молчаливому, суровому краю, с одной стороны которого катило тяжелые холодные волны Белое море, с другой — морозной мглой дышали ледяные поля Северного океана.

Бесчисленные стада уток, гусей и всякой пролетной водяной и болотной птицы с криком и шумом возились на воде, заслоняя и воду, и далеко виднеющийся лес, и изумрудно-зеленые острова.

Мальчик с минуту постоял и пронзительно два раза свистнул. Озеро ожило. Как будто множество людей засвистало и отозвалось со всех сторон, и над водой, все ослабевая, понеслись замирающие тонкие звуки. Птица рванулась, взрывая воду, шумом заглушая умирающее эхо.

(По А. Серафимовичу)

73

Четыре часа пополудни; день жаркий, но воздух чист и ароматен. Солнце усердно нагревает темно-серые стены большого, неуклюжего дома, стоящего вдали от прочих деревенских изб. Об архитектуре можно сказать одно: вероятно, он был не достроен, когда его покрыли крышей. Окна, маленькие и редкие, наглухо заперты. У дома есть и сад, но он нисколько не защищает его от солнца; кроме кустов сирени да акаций, не видно в нем никаких деревьев. Впрочем, в нем найдется все для деревенского сада: крытая аллея из акаций, несколько скамеек, расставленных на дурно выметенных дорожках, в стороны — гряды с клубникой. Полусгнившая терраса с колоннами и деревянными перилами, выкрашенными белой краской, выходит в сад, и от нее тянется дорожка к небольшой речонке, через которую перекинут дощатый мостик, сгнивший местами.

Вступив в дом, мы увидим одну из главных комнат, необыкновенно широкую и низкую, с полом, выкрашенным густо-коричневой краской, с закопченным потолком. Высокие стулья, выкрашенные белой краской, с соломенными подушками, привязанными к сиденью, жались плотно друг возле друга, окаймляя стены. Посредине комнаты — обеденный круглый стол с бесчисленными тоненькими ножками. В углу против окон — массивный флигель; на желтой закопченной стене — барометр, оправленный в черное дерево.

Под монотонный стук маятника по комнате ходила женщина пожилых лет, с лицом бледным и суровым. Закинув руки назад, она прохаживалась тяжелой поступью, погруженная в раздумье. Ее полутраурный туалет гармонировал с мрачностью комнаты: он состоял из темного ситцевого капота и бархатной пелеринки с бахромой.

У окна сидела девушка. Ситцевое полинялое светленькое платье с короткими рукавами оттеняло красивые руки. Коса ее, очень густая, спускалась на затылок. Черты лица были небольшие, исключая глаза — ясные и смелые; в очертании красивых губ, несмотря на детское еще выражение всего лица, чувствовалось уже столько энергии, что вы невольно догадывались о силе характера. Гармония господствовала во всей фигуре девушки, начиная с огненных ее глаз до красивых пальцев, которыми она работала бисером на бумаге, — занятие, придуманное для потери зрения.

(По Н. Некрасову)

74

Мохнатые сизые тучи, словно разбитая стая испуганных птиц, низко несутся над морем. Пронзительный, резкий ветер с океана то сбивает их в темную сплошную массу, то, словно играя, разрывает и мечет, громоздя в причудливые очертания.

Побелело море, зашумело непогодой. Тяжко встают свинцовые воды и, клубясь клокочущей пеной, с глухим рокотом катятся в мглистую даль. Ветер злобно роется по их косматой поверхности, далеко разнося соленые брызги. Вдаль излучистого берега колоссальным хребтом массивно поднимаются белые зубчатые груды нагроможденного на отмелях льда. Точно титаны в тяжелой схватке накидали эти гигантские обломки.

Ветер гудит между стволами вековых сосен, наклоняет стройные ели, качая их острыми верхушками и осыпая пушистый снег с печально поникших зеленых ветвей. Сдержанная угроза угрюмо слышится в этом ровном глухом шуме, и мертвой тоской веет от этого дикого безлюдья. Бесследно проходят седые века над этой молчаливой страной, а дремучий лес стоит, точно в глубокой думе, качает темными вершинами. Еще ни один его могучий ствол не упал под дерзким топором лесопромышленника: топи да непроходимые болота залегли в его темной чащобе. А там, где столетние сосны перешли в мелкий кустарник, мертвым простором потянулась безжизненная тундра и потерялась бесконечной границей в холодной мгле низко нависшего тумана.

На сотни верст ни дымка, ни человеческого следа. Только ветер крутит порошу да мертвая мгла низко-низко стелется над снеговой пустыней.

Раз в год и сюда заходит беспокойный человек, нарушая угрюмое безлюдье дикого побережья. Каждый раз, как ударит лютый мороз и проложат крепкие дороги через топи, а на море в мглистой дали обрисуются беспорядочные очертания полярных льдов, — с далеких берегов речки Мезени и из прибрежных селений, скрипя железными полозьями по насквозь промерзшему снегу, тянутся оригинальные обозы: низкие ветвисторогие северные олени, запряженные в длинные черные лодки на полозьях, рядом с которыми широко шагают косматые белые фигуры.

И с угрюмой досадой видит старый лес, как раскидываются станом на несколько верст незваные гости.

(По А. Серафимовичу)

75

Внезапно все смолкло, и головы повернулись в одну сторону. По степи, стелясь к самому жнивью, вытягиваясь в нитку, скакал вороной, а на нем седок в красно-пестрой рубахе навалился грудью и головой на лошадиную гриву, опустив по обеим сторонам руки. Ближе. Ближе. Видно, как изо всех сил рвется обезумевшая лошадь. Бешено отстает пыль. Хлопьями пены белоснежно занесена грудь. Потные бока взмылились. А седок, все так же уронив голову, шатается в такт лошади.

В степи опять зачернело. По толпе пробежало: «Второй скачет!»

Вороной доскакал, храпя и роняя белые клочья, и сразу перед толпой осел, покатившись на задние ноги; всадник в полосато-красной рубахе, как куль, перевернулся через лошадиную голову и глухо плюхнулся о землю, раскинув руки и неестественно подогнув голову.

Одни кинулись к упавшему, другие к вздыбившейся лошади, черные бока которой были липко-красные. «Да это Охрим!» — закричали подбежавшие, бережно расправляя стынувшего. На плече и груди кроваво зияла сеченая рана, а на спине черное закипевшееся пятнышко.

Подскакал второй. Лицо, потная рубаха, руки, босые ноги — все было в пятнах крови. Он спрыгнул с шатающейся лошади и бросился к лежащему, по лицу которого неотвратимо потекла прозрачно-восковая желтизна. Потом быстро стал на четвереньки, приложил ухо к залитой кровью груди, и сейчас же поднялся, и стоял над ним, опустив голову: «Сын! Мой Сын!»

Он постоял над мертвецом, уронив голову. А в неподвижной тишине все глаза смотрели на него.

Он пошатнулся, впустую хватаясь руками, потом схватил уздцы лошади и стал садиться на все так же вздрагивавшую потными боками лошадь, судорожно выворачивавшую в торопливом дыхании кровавые ноздри.

И вот уже топот пошел по степи, удаляясь. Он во все плечо ударил плетью, и лошадь, покорно вытянув мокрую шею, прижав уши, пошла карьером. Тени ветряных мельниц косо и длинно погнались за ним через всю степь.

(По А. Серафимовичу)

76

Марья Павловна первый раз во всю свою жизнь проводила осень в настоящей русской степной деревне. И эта осень странно и приятно раздражала ее нервы, прихотливо изменяла ее настроение. Никогда она не чувствовала себя бодрее и вместе с тем никогда не чувствовала такой сладкой грусти, такой сладкой потребности слез и меланхолического раздумья. На народе, в виду суеты рабочих на молотилке, слушая веселый скрип телег с возами пшеницы, вдыхая в себя здоровый и сытный запах хлеба, ей было так хорошо и такой призыв к делу, к движению чувствовала она… И вдвоем с Сергеем Петровичем ей было хорошо. Но случалось, что она уходила далеко в поле, подымалась одна на возвышенности, гуляла в лесу, и тогда тихая печаль ее преследовала. Вот видела она, что равнина лежит перед ней пустынная, обнаженная, и как-то необычайно широко раздвинулись дали, зовущие к себе, уходящие без конца…

И нет человека во всем пространстве. И долго, долго безмолвствует над нею прохладная бледно-голубая высь, бывало, вся звенящая голосами певчих птиц и теплая, как чье-то близкое дыхание… Долго безмолвствует, пока в высоте, недоступной глазу, послышится звук, напоминающий отдаленный звук трубы, и протяжно, торжественно, унылыми переливами поплывет над окрестностью. Это летят журавли. И Марья Павловна долго всматривалась в сторону их однообразного «курлыканья» и замечала наконец черные точки, медленно, правильным треугольником подвигающиеся к югу… И простор обнаженных полей казался ей еще более значительным и унылым, синяя даль еще неотступнее звала к себе.

Леса были красивы в пестром разнообразии своей листвы. Березы походили на янтарь; липы оделись багровым цветом; дуб был точно из старой, потускневшей бронзы… Но запах увядания, запах тлеющих листьев, подобный запаху вина, странная разреженность внутри леса — широкие просветы там, где прежде была густая тень, придавали красивому лесу характер тихого и меланхолического прощания с жизнью.

(По А. Эртель)

77

Дни стояли солнечные, жаркие. И по пути в усадьбу я шел то в тени, то по солнцу, по песчаной дороге, среди душно и сладко благоухающей хвои, потом вдоль реки, по прибрежным зарослям, выпугивая зимородков и глядя то на открытые затоны, сплошь покрытые белыми кувшинками и усеянные стрекозами, то на тенистые стремнины, где вода прозрачна, как слеза, хотя и казалась черной, и мелькали серебром мелкие рыбки, пучили глаза какие-то зеленые тупые морды… А затем я переходил старинный каменный мост и подымался к усадьбе.

Она осталась, по счастливой случайности, не тронутой, не разграбленной, в ней есть все, что обыкновенно бывало в подобных усадьбах. Есть церковь, построенная знаменитым итальянцем, есть несколько чудесных прудов; есть озеро, называемое Лебединым, а на озере остров с павильоном, где не однажды бывали пиры в честь Екатерины, посещавшей усадьбу. Дальше же стоят мрачные ущелья елей и сосен, таких огромных, что шапка ломится при взгляде на их верхушки, отягощенные гнездами коршунов и каких-то больших черных птиц с траурным веером на головках. Дом, или, вернее, дворец, строен тем же итальянцем, который строил церковь.

И вот я входил в огромные каменные ворота, на которых лежат два презрительно-дремотных льва и уже густо растет что-то дикое, настоящая трава забвения, и чаще всего направлялся прямо во дворец, в вестибюле которого весь день сидел в старинном атласном кресле, с короткой винтовкой на коленях, однорукий китаец, так как дворец есть, видите ли, теперь музей, «народное достояние», и должен быть под стражей. Ни единая не китайская душа, конечно, ни за что бы не выдержала этого идиотского сиденья в совершенно пустом доме, в нем, в этом сиденье, было даже что-то жуткое. Но однорукий, коротконогий болван с желто-деревянным ликом сидел спокойно, курил махорку, равнодушно ныл порою что-то бабье, жалостное и равнодушно смотрел, как я проходил мимо.

(По И. Бунину)

78

Среди полей станция: красный дом из кирпича, рядом водокачка. Мимо станции железный путь, разъезды, фонари, склады, вагоны. Поездов за сутки мало — дорога новая — но они основательны: едут тихо, много пыхтят, долго стоят на полустанках, в пути действуют слабо: под уклон безнадежно летят, на взгорки взбираются с трудом. Само полотно жидко, но поезда очень тяжелы; вагоны полны мукой, иногда там топчут лошади, или видна белая пыль камня. Эти угрюмые товарные приходят ночью; в темноте издалека видны желтые огни, и что-то гудит по железным полоскам. Очень скучно и неприятно выходить к поезду. «Начальник» спит, вместо него юноша; он тоже в красной фуражке, но на ней меньше кантов.

Под паровозом бежит свет, станция подрагивает, и рельсы гнутся в скрепах, когда проползают вагоны, один за другим, сырые, с надписями мелом. Они только что пришли из необычайной тьмы, вокруг них очень долго выл ветер, и скоро они опять уйдут в этот холод и слякоть; скучно смотреть на них, лучше вернуться во второй этаж станции, лечь в постель и заснуть горячим сном. Но жаль, надо что-то писать, что-то считать и выдавать кондукторам разные бумажонки, которые никому не нужны. Потом что-то будут отмечать на вагонах, стучать снизу молоточком, ругаться; поезд будет дергаться вперед, назад, как будто бы бесцельно, но в конце концов все эти машинисты, кондуктора, черные смазчики с фонарями, отцепят от середины два вагона с мукой и поставят у навесов.

Все сделали, но все же стоят; помощник спит, телеграф постучал сколько нужно и успокоился, пора бы и ехать; дернули раз, другой, двинулись; ползут, едут. Перед станцией пусто, ветру теперь свободней лететь в лоб на платформу. Влево вдаль ушла тяжелая змея, набитая хлебом, с красноглазым хвостом.

До рассвета станция спит; с ней говорят только ветры, что кружат над вихрастыми деревушками вокруг, над усадьбами, помещиками, мужицкими церквами.

(По Б. Зайцеву)

79

До того времени стояла прекрасная погода. В полдень слегка морозило; солнце, ослепительно сверкая по снегу и заставляя всех щуриться, прибавляло к веселости и пестроте уличного петербургского населения, праздновавшего пятый день Масленицы. Так продолжалось почти до трех часов, до начала сумерек, и вдруг налетела туча, поднялся ветер, и снег повалил с такой густотой, что в первые минуты ничего нельзя было разобрать на улице.

Суета и давка особенно чувствовалась на площади против цирка. Публика, выходившая после утреннего представления, едва могла пробираться в толпе, валившей с Царицына Луга, где были балаганы. Люди, лошади, сани, кареты — все смешалось. Посреди шума раздавались со всех концов нетерпеливые возгласы, слышались недовольные, ворчливые замечания лиц, застигнутых врасплох метелью. Нашлись даже такие, которые тут же не на шутку рассердились и хорошенько ее выбранили.

К числу последних следует прежде всего причислить распорядителей цирка. И в самом деле, если принять в расчет предстоящее вечернее представление и ожидаемую на него публику, метель легко могла повредить делу. Масленица, бесспорно, владеет таинственной силой пробуждать в душе человека чувство долга к употреблению блинов, услаждению себя увеселениями и зрелищами всякого рода; но, с другой стороны, известно также из опыта, что чувство долга может иногда пасовать и слабнуть от причин, несравненно менее достойных, чем перемена погоды. Как бы там ни было, метель колебала успех вечернего представления; рождались даже некоторые опасения, что, если погода к восьми часам не улучшится, касса цирка существенно пострадает.

Так или почти так рассуждал режиссер цирка, провожая глазами публику, теснившуюся у выхода. Когда двери на площадь были заперты, он направился через залу к конюшням.

(По Д. Григоровичу)