О чем речь - Ирина Левонтина 2016
История и слова
Всечеловечность
Несколько лет назад, когда Россия не была еще не-Европой, министр иностранных дел Лавров в одном выступлении произнес следующее: «Толстой сказал, что ответом на вызов петровской модернизации был гений Пушкина». Прозвучало настолько модернизированно (слова вызов, модернизация), что я подумала: не иначе как этот фрагмент министр взял из речи, которая изначально была написана по-английски некоторое время назад, так что сама русская цитата уже подзабылась. Получилось, как в моей любимой истории про Брежнева и Индиру Ганди: Индира Ганди на встрече с Брежневым произнесла слова, которые переводчик перевел так: «Как сказал ваш поэт Тютчев, счастлив тот, кто пришел в этот мир, когда решается его судьба». Имелись в виду, естественно, строки из тютчевского стихотворения «Цицерон»: «Блажен, кто посетил сей мир / В его минуты роковые! — Помните, дальше еще: — Его призвали всеблагие / Как собеседника на пир» (есть у Тютчева, правда, и вариант «Счастлив, кто посетил…», но в нашей истории лучше смотрится блажен). Из этого сюжета выросла целая лингвистическая игра, в которой известные строки даются как бы в обратном переводе и надо восстановить оригинал: ну, например, «Не надо меня провоцировать без необходимости» (Баратынский. «Не искушай меня без нужды»).
Так на какую же цитату ссылался Лавров? У меня есть научная гипотеза. Рискну предположить, что имеется в виду знаменитая «Пушкинская речь» Достоевского, произнесенная в 1880 году по случаю открытия памятника Пушкину в Москве:
Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом.
То, что это Достоевский, а не Толстой, значения не имеет. Как известно, в русской культуре, вообще склонной к разного рода дуальностям, и некоторые писатели ходят парами: Толстой — Достоевский, Ахматова — Цветаева, Пастернак — Мандельштам. Ну, Пушкин, правда, на особом положении: ему часто приписывают все, написанное русскими поэтами. В частности, и про «минуты роковые» — тем более что тютчевского «Цицерона» он опубликовал в своем «Современнике».
«Пушкинская речь» — один из самых важных, или опять же культовых, текстов русской культуры. Но такое принципиальное значение этого текста связано не с определением в нем места Пушкина в литературе, а с провозглашением «всемирной отзывчивости» как конституирующего признака русского человека:
Нет, положительно скажу, не было поэта с такою всемирною отзывчивостью, как Пушкин <…>. Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности? <…> Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите.
В общем, как напишет позже Блок,
Мы любим всё — и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё — и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
Мы помним всё — парижских улиц ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…
Блоковские «Скифы», впрочем, — привет в большей степени Владимиру Соловьеву, чем Достоевскому.
Говоря о «всемирной отзывчивости», Достоевский вступил в диалог, который начался более чем за сто лет до того. Во второй половине XVIII века умами европейцев овладела мысль, что народы имеют характеры. Нации стали мыслиться как коллективные субъекты. Руссо в своем «Общественном договоре» (1762) писал, что русские никогда не станут по-настоящему цивилизованным народом, связывая это с тем, что деспотизм подавляет национальный дух. Другие западные авторы также держались того мнения, что у русских нет национального характера и они могут лишь заимствовать. Для Екатерины II, провозгласившей, что «Россия есть европейская держава», а не восточная деспотия, утверждение национального своеобразия оказалось, таким образом, принципиальным. В качестве свойств русского национального характера Екатерина выдвигала на первый план «живую сообразительность», «острое и скорое понятие всего», «образцовое послушание», укорененные христианские добродетели и способность к обучению. Она считала, что национальный характер необходимо воспитывать путем распространения просвещения и утверждения правильных и единых законов на всей территории империи. Образование национального характера было для нее неотделимо от воспитания верноподданного и насаждения европейских норм. Однако параллельно с универсальной концепцией национального характера развивалось и представление о «русской душе» как о чем-то имманентном и неизменном, что сохраняется лучше всего в простонародных, не европеизированных слоях и отражается в фольклоре и языке народа. Эта концепция в духе Гердера прослеживается, например, у оппонента Екатерины II Радищева:
Кто знает голоса русских народных песен, тот признается, что есть в них нечто, скорбь душевную означающее. <…> В них найдешь образование души нашего народа (Путешествие из Петербурга в Москву, 1790).
Уже у Радищева отмечены те свойства «русской души», которые вскоре превратятся в культурный стереотип, сохраняющийся и до сих пор: иррациональность, эмоциональность, тяга к крайностям. Как напишет Пушкин, «то разгулье удалое, то сердечная тоска». Да, кстати, и Достоевский приложил тут руку: вспомним хоть Рогожина или Митю Карамазова. Как мы видим, это совсем другой образ русского человека, чем тот, который стремилась сформировать Екатерина. И вот через столетие Достоевский в «Пушкинской речи» возвращается к мысли о том, что наша самобытность интимно связана с переимчивостью:
В самом деле, что такое для нас петровская реформа, и не в будущем только, а даже и в том, что уже было, произошло, что уже явилось воочию? Что означала для нас эта реформа? Ведь не была же она только для нас усвоением европейских костюмов, обычаев, изобретений и европейской науки. <…> Мы не враждебно (как, казалось, должно бы было случиться), а дружественно, с полною любовию приняли в душу нашу гении чужих наций, всех вместе, не делая преимущественных племенных различий, умея инстинктом, почти с самого первого шагу различать, снимать противоречия, извинять и примирять различия, и тем уже выказали готовность и наклонность нашу, нам самим только что объявившуюся и сказавшуюся, ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода. Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное.
Как мы видим, однако, столетие возгонки «русскости» не прошло бесследно: там, где Екатерина усматривала лишь возможности для цивилизации подданных, Достоевский прозревает всемирную миссию.