Слово в предложении - Л.М. Ковалева 2010

Композициональность vs холистичность
Слова и синтаксические конструкции

И.К. Архипов

Настоящая статья посвящена анализу одной из фундаментальных проблем, очерченной проф. Л.М. Ковалевой: «Семантические отношения между предложением-знаком и ситуацией-миром выглядят по-разному в идеализированном языке-системе и речевой деятельности говорящего на нем народа. В абстрактных семантических системах возможных грамматик и языков знаки не зависят от говорящих и, следовательно, связаны с миром напрямую, в конкретном языке-деятельности отношения между языком и миром опосредованы говорящим. В языкознании это различие находит отражение в «объективистской» генеративной грамматике, направленной на построение универсальной (выделено мною — И.А.) грамматики, и пришедшей ей на смену «субъективистской» когнитивной грамматике с её вопросом «как люди говорят»» (Ковалева 2009, 13).

Можно убедиться в том, что слабые позиции первого направления мысли предопределены неадекватностью философского представления о «связях знаков языка с миром напрямую», т.е. о зеркальных отношениях с предметами и явлениями. Поскольку все люди имеют дело с одним и тем же миром, то в последнем случае у них всех должно быть одно и то же отражение, т.е. универсальное. Далее, поскольку подобные представления в индивидуальных сознаниях («по горизонтали») одинаковы, то они не могли бы быть чем-то иным, кроме абстракций, точнее, элементов каких-то абстрактных схем.

Указывая, что такой подход был свойственен структурализму, генеративизму и первому поколению когнитивистов, П. Линелл так характеризует взгляды генеративистов на грамматику: это — «порождающий механизм, создающий предложения с помощью формального вывода». Ссылаясь на мнение С. Стеффенсена, он говорит, что подобный вывод может функционировать вне каких-либо реальных форм, поскольку он проводится посредством чисто формальных или математических процедур» (Linell 2010, 5). Соответственно, «конкретный язык (есть) набор (toolkit) конструкций (фреймов со слотами), изначально существующих (prefabricated), неизменяемых (fixed) выражений, компонентов, маркеров дискурса, слов (обладающих богатым семантическим потенциалом)» (Hopper 2010).

Особый интерес в данной связи представляет оценка П. Линеллом общих стратегий, содержащихся в «порождающих» теориях: предлагается «картинка» создания высказывания, основанная на метафоре возведения дома из имманентно существующих «строительных блоков» (building-blocks), структур, «состоящих из» деталей («units») или «элементов», с целью осуществления общего архитектурного замысла (выделено мною — И.А.) (Linell 2010, 4).

Несмотря на жесткую критику упомянутых традиционных направлений, С. Стеффенсен отдает должное Н. Хомскому, который в своё время обратил внимание научной общественности на проблему связи языка и сознания. До него, отмечает автор, подобный подход находился за пределами дозволенного (как, например, в традициях структурализма и бихевиоризма), либо всё решалось экспромтом, с неясными комментариями относительно структуры сознания, что никоим образом не заменяло убедительные аргументы (Steffensen, в печати).

Несомненно, многое изменилось с тех пор, однако и в наше время дают о себе знать отголоски «четкого различия языка и речи», которые отмечает Ф. Карлсон в работах Каца и Постала: «язык — это система абстрактных объектов, аналогичных в значительной степени симфонии. Речь — это фактическое словесное поведение, проявляющее лингвистическую компетенцию того, кто выучил подходящую систему абстрактных объектов» (цит. по: Карлсон 2009, 236). Далее, не трудно представить, как язык, его система «водит рукой» пишущего и «нашептывает» говорящему свои советы. В связи с этим возникает «побочная проблема»: где система находится. Ясно, что «выученная подходящая система абстрактных объектов» находится в голове. Но, может быть, она существует еще где-то, единая для всех. Ведь разным носителям языка в общем-то как-то удается как правило строить правильные предложения и правильно их понимать. Кто из них — система языка или коммуникант — определяет выбор, изменение (сокращение или продолжение) актуальных синтаксических конструкций?

Некоторые ответы на подобные вопросы, кажущиеся иногда сугубо теоретическими, оказываются существенными в решении проблем практического (аудиторного) анализа высказываний. Так, из тезиса о существовании людей, которые «выучили систему абстрактных объектов» или того, что Соссюр называл la langue en elle même (язык в себе) (Saussure 1916|72), а в нашем случае — это все синтаксические структуры конкретного языка, следует, что в памяти таких людей существуют «склады» информации. Смысл их существования и, соответственно, любого их упоминания может заключаться только в том, что они очевидно должны функционировать при формировании каждого высказывания. Иными словами, вся эта система прежде всего должна представать перед внутренним взором коммуниканта для выбора необходимого элемента. Затем производится выбор конструкции и «включение» её в соответствующий слот «архитектуры» формирующегося предложения. Соответственно, принимающее сознание очевидно опознает последовательности получаемых языковых форм, сопоставляя их с набором(ами?) системных («языковых») конструкций, вызываемых из долговременной памяти. Затем принимающее сознание выбирает нужную конструкцию.

Однако подобная картина событий, логично вытекающая из идеи хранения системы языка в памяти, не подтверждается данными психолингвистов, описывающих мыслительные операции, проходящие со скоростями пико-секунд (Steffensen et al. 2010, 213, 223) и, соответственно, не обнаруживающих в долговременной памяти ни «складов» значений языковых форм (Брудный 1971), ни языковых модулей (Коули 2009, 201). В этой связи мне становится понятным, почему за пределами анализа перевода или редактирования я никогда не замечал за собой способности или необходимости «пробежать» внутренним взором известные мне конструкции или их значения, прежде чем их использовать в своей речи. Мне также становится понятен юмор, с которым подобные мои предложения встречала аудитория учащихся.

Причины таких недоразумений вскрывают в своих работах П. Линелл и С. Стеффенсен. Стремление видеть в письменных текстах форму существования языка восходит к древности. «Оба поколения («первая» и «вторая» волны — И.А.) когнитивной науки… исходят из положения, что познание сводится к процессам, происходящим внутри черепной коробки (intracranial happenings). Они также придерживаются мнений, существующих с незапамятных времен и в скрытой форме подразумевающих, что «язык» можно понимать как систему письменных знаков, то есть как если бы он был как письмо: grammatikos — «тот, кто понимает использование слов (grammata), а technee gammatike … это —«искусство читать и писать»» (см. Robbins 1990, 16). П. Линелл называет эту концепцию «письменноязыковая предвзятость лингвистики» (written text bias) (Линелл 2009). «Она придает традиционной лингвистке закостенелость, лишенную опоры на контекст речи (a decontextualized stability), исходя из теории, что «язык» состоит из единиц содержания и формы» (Steffensen 2009).

Здесь нужно обратить внимание на два момента. Во-первых, на то, как авторы данного подхода достаточно наивно ограничивают базу исследования языка своей собственной сферой деятельности и интересов. Ну какую еще «картинку» такого исследования держали они перед своим внутренним взором, как не самих себя, склоняющихся в тиши кабинета над научными текстами или анализом переводов? Где можно «глубоко проникнуть» в суть языка — в научных фолиантах или на базарной площади?

И ещё одно замечание. Необходимо помнить, что понятие о языке, «состоящем из единиц содержания и формы», как правило, чаще молчаливо, исходит из представления о подобных единицах-предметах, в каждом из которых содержание (значение) непосредственно связано с формой. Это нетрудно понять, так как в ходе своей эволюции люди естественно вынуждены иметь дело прежде всего с окружающими их конкретными предметами и, следовательно, руководствоваться практикой «работы» с ними. При этом наиболее существенным, то есть наиболее «наглядным», для каждого из нас является именно такое собственное поведение и образ жизни.

Неоднозначность видения явлений языка можно проиллюстрировать следующим описанием способа порождения текста под воздействием лексической и синтаксической валентности слов: «взаимодействие синонимов в тексте отражает не только смыслоформирование, но и его динамику, развитие. Первая языковая единица в синонимическом соотношении требует определенного продолжения, как бы «толкая» изложение вперёд по линии дальнейшего смыслового развертывания, подобно тому, как введение нового понятия в научном тексте вызывает необходимость объяснить его, дать этому понятию определение» (Хантакова 2009, 174).

При чтении подобного текста в очередной раз приходит на память «трагедия» описаний семиозиса. С одной стороны, смысл автора понятен: одно слово как-то там (!) «надавливает» на другие и в результате сочетание одних слов сменяется сочетанием других. Однако, специалисты, интересующиеся именно механизмом (а не «чем-то там»), могут гипотетически указать на два взаимоисключающих объяснения (механизма), причем оба зависят от взгляда исследователя на природу языка.

Так, можно полагать, что реально существующее слово со своим значением, то есть предмет, физически воздействует на соседние и в результате происходят упомянутые выше изменения. И можно подумать, что осуществляет это сама система языка, либо через свой канал реализации это делает коммуникант (который «знает систему»).

Согласно другой концепции языка, конструкция создается или изменяется коммуникантом в соответствии с его описанием (видением) речевой ситуации. «Естественные когнитивные системы (то есть на самом деле реальные их носители — люди — И.А.) просто не интересуются отражением действительности (are not in the business of accessing their world), чтобы выстроить точные изображения его. Они активно участвуют в создании значений того, что существенно, что бросается в глаза (in what matters to them): oни создают (enact) события своего мира» (De Jaegher, Di Paolo 2007, 488). (В этом нет ничего удивительного, если привести первое приходящее мне на память описание объективного мира с исключительно субъективистской позиции: «Я вижу, как солнце двигается по небу с востока на запад»). Это — пример современного биосемиотического подхода, формулируемого в общем виде как «…мы вынуждены отказаться от любых претензий более последовательно отразить объективный мир» (Cowley et al. 2010, 345). От себя добавим, что при желании люди, как члены сообщества, максимально приближаются к объективным представлениям о конкретных фрагментах мира в конкретных условиях, но «исходным материалом» при этом являются только субъективные описания его. Мерилом всего является человек (Протагор).

Итак, «трагедии» непонимания между лингвистами разыгрываются тогда, когда аргументы одного видения природы языка неправомерно используются в рамках другого, противоположного. Положение часто усугубляется тем, что из-за отсутствия чёткого решения подобных проблем еще никто не умирал и соответствующие дискуссии часто заканчиваются формированием «полу-знания» у их участников, и мифы укрепляются. Чтобы это не произошло в данной ситуации, дальнейший анализ предполагается провести посредством жесткой конфронтации двух — «объективистской» и «субъективистской» — точек зрения.

Причины и механизм «выталкивания», читай, «замены одних слов другими» можно проследить не только в области синонимии. Так, следующие предложения могут иметь «открытый список» продолжений: «Он сказал, что понял» (вместо «ослышался») и т.д.; «За дверью прозвучал стук» (вместо «лай») и т.д. Эти странные примеры приведены с единственной целью напомнить о роли автора, который определяет, какие единицы надо употребить, а какие — нет.

Тем не менее, оказывается, что «грамматика является мыслимым конструктом человека» и она «носит креативный, порождающий, постоянно инновационный характер», однако тут же «креативные аспекты синтаксиса» противопоставляются «креативным возможностям и закономерностям речевой деятельности человека» (Серебренникова 2009, 127). Очередная «трагедия» в данном случае явно разыгрывается между языковой личностью — генератором своей системы синтаксиса — и имманентно существующей ещё какой-то, «уши которой торчат» из упомянутых здесь «аспектов синтаксиса».

Итог этой небольшой дискуссии по поводу соотношений теории и практического анализа на ее основе и, соответственно, цель настоящего исследования можно сформулировать как очередную попытку определить природу синтаксической системы языка. Так, с одной стороны, можно констатировать наличие таких онтологических сущностей, как объективный мир и противостоящий ему в гносеологическом плане человек. С другой стороны, эту дихотомию Н.Н. Болдырев дополняет третьим компонентом «триады» — языком (Болдырев 2005, 38). Таким образом, надо полагать, что и система языка, состоящая из лексической и грамматической (и синтаксической в том числе) систем, противостоит человеку наравне с остальным миром.

То, что эти три сущности неравностатутные, становится ясно на фоне понимания телеологического аспекта явлений. Действительно, ни мир, ни человек, точнее, род людской не имеют цели существования — они просто есть. Напротив, язык как аспект и форма познания существует только для приспособления человека к среде и постольку, поскольку выполняет эту функцию ежесекундно (Матурана 1995, 116-142).

Выполнение данной функции принимает форму и способ «жизни в языке» (languaging). Это — не мыслительная способность, а способ совместной координации взаимодействующих поведений людей и конечной целью такой координации является выживание организма. В связи с этим новый подход (biosemiotic turn) представляет собой стремление развернуть научную мысль прежде всего в сторону наблюдений и описания деятельностей участников коммуникации.

«Жизнь в языке» основана на системе языка, т.е. знаниях словарного состава грамматики конкретного языка, приобретенных жизненным опытом в ходе наблюдений языковой личности «поведений» и «деятельностей» подобных ей существ, носителей того же языка. («Все сказанное говорится наблюдателем другому наблюдателю, который может быть им же самим» — Матурана 1995). В результате, коммуниканты обладают сопоставимыми знаниями о языке, адекватными для понимания друг друга.

Следовательно, основой, достаточной его носителю для «жизни в языке», является его жизненный и коммуникативный опыт, включающий необходимые знания системы. Понятно, что в поисках ответа на вопрос: «откуда приходит знание синтаксических конструкций?» некорректно ставить на одну доску специалистов по теории синтаксиса и обыденных носителей языка. Понятно также, что основная часть современного населения получает начальное или среднее образование, читает и, в результате, научается строить правильные предложения. Однако синтаксически правильные высказывания создают и дошкольники, и люди, не получившие никакого формального образования. Так учились говорить миллионы до XIX-XX веков в Европе и учатся теперь в слаборазвитых странах. Независимо от получения формального образования, синтаксису обучает посильное участие в общении. При этом, по крайней мере, в европейских языках сумма вербальных и невербальных сигналов естественно помогает коммуниканту прежде всего устанавливать предмет обсуждения (субъект). Как только ясным становится субъект, подключаются тезаурусные знания коммуниканта о нем со всем «веером» импликаций возможных и невозможных его признаков (предикатов) и связей. На их основе исчисляются наиболее вероятные связи и отношения в данном контексте. Так складывается представление об актуальной синтаксической структуре, а также о её тема-рематическом членении. Содержание этой схемы исчисляется тут же, по ходу, по степени коммуникативной важности участвующих предметов и их признаков, и всё это закрепляется интонационно, а также памятью о порядке следования сигналов (слов). Знания о сирконстантах надстраиваются также феноменологически как «оформление, дополнительное распределение» субъектно-предикативного отношения. Схема вопросительного предложения пред-задается потребностью запроса информации либо опознается по структуре ситуации и/или поведению партнера (интонация, мимика, жесты и т.п.). В европейских языках эта схема часто закрепляется изменением порядка сигналов (слов). Как правило, в ходе обыденного, «домашнего» обучения коммуникации используется обилие (иногда избыточное) невербальных сигналов и дидактических повторов.

Данный экскурс имеет целью представить гипотезу о реальных механизмах формирования синтаксических конструкций в индивидуальных сознаниях. Так, следует напомнить, что в любой системе «живой организм — предмет» последний является сигналом не потому, что он воздействует на организм, «бомбардирует» его. Предмет становится сигналом для познающего сознания, то есть значащим (a signifying body) (Cowley et al. 2010, 210, 335) при их контакте только потому, что воспринимающий организм устроен (и настроен в данный момент) так, что он в состоянии изменять свои свойства в результате контакта (Hoffmeyer 2010, 29, 31).

Поскольку познание (научение) происходит посредством изменения свойств самого организма, не приходится удивляться тому, что исследователи не обнаружили входы или выходы («готовой» — (Мамардашвили 1999, 93-122) информации (Матурана 1995, 133). Нобелевский лауреат В. Гинзбург в радио-интервью сообщал, что четыре серии его исследований не обнаружили физических средств передачи информации с помощью телепатии. Тем самым исключается возможность получения коммуникантом «рекомендаций» извне о необходимости выбора или изменения конкретной синтаксической конструкции.

Ниже делается попытка проиллюстрировать положение о том, что «поскольку любое описание зависит от описывающего (dеscriber), более точной целью будет анализ этого описания как описания отношения между наблюдателем (the observer) и наблюдаемым (the observed), между субъектом и объектом (действий)» (Cowley et al. 2010, 338).

Рассматривая структуры 373 сложных предложений рассказа А.П. Чехова «Дом с мезонином», нетрудно заметить основной стилистический прием — использование предложений с небольшим количеством (2-3) структурных компонентов. Это, надо полагать, соответствует видению автора-наблюдателя процесса мерно текущих событий будничной жизни. Более сложные построения единичны. Так, во фразе: «это было 6-7 лет назад, когда я жил в одном из уездов Т-ой губернии в имении помещика Белокурова, молодого человека, который вставал рано, ходил в поддевке, по вечерам пил пиво и всё жаловался мне, что он нигде и ни в ком не встречает сочувствия» (с. 23), соединены четыре предложения с тем, чтобы в самом начале рассказа дать исчерпывающий портрет одного из второстепенных персонажей. Судя по всему, здесь даются лишь необходимые штрихи в соответствии с творческим кредо автора, прозвучавшем в пьесе «Чайка» в форме похвалы персонажу, тоже писателю, за то, что «у него» вместо подробного описания лунного пейзажа «на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса».

Этот же принцип — избегать многословия — дает автору возможность добиваться особой элегантности и легкости повествования. Так, Чехов опускает в 16 случаях «утяжеляющие», по его мнению, союзы, заменяя их паузами, обозначенными точкой с запятой: «Спокойной ночи — проговорила она, дрожа; плечи её были покрыты только одной рубашечкой»; («Приходите завтра»). «Мне стало жутко от мысли, что я останусь один, раздраженный, недовольный собой и людьми; и сам уже старался не глядеть на падающие звёзды» (с. 38). Союзы «так как» в первом примере и «поэтому» — во втором звучали бы рутинно (как явные объяснения), в то время как паузы оставляют ненавязчивое впечатление, заставляя читателя самого вывести невыраженные смыслы. «Простота» и прозрачность синтаксических построений полностью соответствуют поставленной автором перед собой задаче — максимально проникнуть во внутренний мир узкого круга пяти «обыкновенных людей», судьбы которых перекрестились в определенный отрезок времени в определенном месте.

Совершенно иная задача была у М.Н. Кураева, автора повести «Петя по дороге в Царство Небесное». Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что она посвящена теме, для более полного раскрытия которой можно написать роман. Через всё творчество этого талантливого современного писателя проходит лейтмотив: описание места личности — от российского царя до врача или милиционера — в жизни его страны, «вклада» её жизненного опыта в образ человека данной эпохи. Его персонажи — обычные люди и венценосные особы — описаны как в повседневной жизни, так и в перипетиях необычных обстоятельств и поэтому несут в себе дух современного им общества.

В представленном ниже отрывке образ поразительной женской красоты, делающей честь русской нации, трансформирующей дикую действительность советского Севера в глазах влюбленного героя повести, оказывается связанным с необозримо широким кругом лиц, реальных и вымышленных, участвующих в событиях, растянувшихся на десятилетия. Этот личностно-пространственно-временной пласт представлен 99-словным полипредикативным предложением, в котором микросюжет, завязавшийся в его начале — «на вершине» — растекается во времени, вовлекая людей, связанных любовью и низостью, счастьем и убийством.

Автор рассказывает, что «не раз женам боевых офицеров, принимавших этапы (заключенных) из российских глубин, распределявших их по зонам, … приходилось украшать собой места, столь отдаленные от всяческой цивилизации», и продолжает: «Стоило бы на Ниве-III или хотя бы в Кандалакше появиться какой-нибудь австрийской баронессе, как местное население воочию убедилось бы, что австрийская баронесса против Ирины Константиновны ничего предъявить не может, только баронессы в Кандалакшу не заезжали, и поправить дело не мог даже полковник Богуславский, поставлявший Ирине Константиновне, как говорили все вокруг, продукты прямо из Ленинграда в специальном вагоне, который цепляли к пассажирскому поезду, в связи с чем он имел неприятности от нового начальства, приведшие в конце пятьдесят третьего года его за решетку и в лагерь, где он вскоре стал жертвой несчастного случая, то есть, попросту говоря, был жестоко убит» (с. 258-259).

Вряд ли стоит сомневаться, что автор стремился передать дух и очарование явления, называемого «жизнь одного человека», во всей его длящейся ценности и самобытности и поэтому отказался от пространного рассказа о ней во временной последовательности событий. Образ героини парит над всем описанием, стягивая его в единство.

Поскольку, как было сказано выше, «описание зависит от описывающего», можно попытаться реконструировать механизмы формирования смысла автором и читателем. В этой связи следует напомнить о семиотических особенностях письменной коммуникации. В отличие от устной речи, продукты речевого поведения не потребляются в момент их создания говорящим и под его непосредственным контролем. Будучи отделены пространством и временем от момента восприятия читателем его сигналов и по этой причине лишенные возможности посылать какие-либо дополнительные, корректирующие сигналы, в том числе и невербальные, автор и читатель в своем речевом поведении вынуждены опираться лишь на свою память и силу воображения. Так, когда я читаю тексты знакомых мне лично авторов, например, Е.С. Кубряковой или С. Коули, я вижу их лица и слышу голоса, читающие те же тексты. Но когда это тексты Л.Н. Толстого, то я вижу только бородатого старца. Интересно, как это объяснила бы «креативная» грамматика?

Возвращаясь к нашим авторам, следует предположить, что форма описаний в приведенных отрывках определялась «социальным заказом» от русского общества и «своих» читателей, лица и голоса которых не покидали их сознание. Для Чехова — это достаточно узкий круг интеллигентов, которому он в очередной раз демонстрировал своё уникальное мастерство сдержанного «обыденного повествования об обыденной жизни». Другой настоящий «интеллигентский» писатель Кураев, переживший несколько эпох социальных потрясений и имеющий достаточно свежий и богатый опыт жизни в России, развивающейся в режиме постоянной ломки, не может отойти от осознания вовлеченности судьбы человека в историю страны, творящейся здесь и сейчас. Его перо творит образы, по-разному воспринимаемые в достаточно широких кругах читающей публики разных слоев общества. Автор часто рискует, вводя, возможно, не всем известные топонимы, реалии, ставшие для многих историзмами, связывает в одно повествование повороты судеб многих персонажей, не боясь усложнения структур описания. И при этом ему удается вести главную линию, демонстрирующую, как судьбы и события связываются факторами закономерными и случайными; делает это он, нанизывая слово за словом до тех пор, пока, как ему кажется, не создается нужное общее впечатление.

Есть ли в этом какое-то своеобразие синтеза синтаксической структуры, кроме того, что это — полипредикативное образование? Навряд ли. Я полагаю, что это — один из тех случаев, когда, начиная предложение, мы весьма смутно представляем структуру его конца (не исключая малоприятные случаи, когда в начале высказывания мы не очень уверены, каков будет его смысл в конце). Почему это происходит и почему на начальной стадии мы мало озабочены целой структурой создаваемого высказывания, которая, согласно порождающей грамматике, должна предстать перед нашим мысленным взором с тем, чтобы мы могли заполнить слоты соответствующими словами?

Ответы на подобные вопросы даёт гипотеза, которую можно назвать теорией «лексической грамматики». Так, можно полагать, что носители языка свободно владеют им, потому что «знают все слова», то есть слова, которыми пользуются они. Естественно, что «полное» знание о слове включает информацию, как о его когнитивном содержательном ядре, так и потенциале переноса значений (Архипов 2008, 105-124,169-180), а также о том, с какими словами оно может и не может сочетаться. Это последнее знание — не результат заучивания контекстов, хотя оно конечно больше или меньше в зависимости от частотности данных контекстов. Это знание изначально и вне зависимости от частотности контекстов базируется на концептуальном содержании слов, которое для каждого слова определяется картиной мира индивида, то есть знанием, что есть, и чего нет в окружающем мире. Нормальный носитель языка осознает, что он «знает все слова», необходимые ему для описания мира (который он знает), и уверен, что он всегда найдёт способ выразить свои смыслы. Он чувствует себя «застрахованным» в этой сфере своей жизни, потому что он чувствует, что он и его язык — одно. Это и есть, можно полагать, «языковое чутье» (a language stance — Cowley et al. 2010). Но это ещё и «жизненная позиция», формирующаяся в ходе опыта использования языка в совместной деятельности с другими членами языкового коллектива (co-activity). Это — знания не только о механизмах (agency) общения, но и знания ассоциированных оценок-отношений.

Опираясь на это внутреннее чувство, с целью достижения общего замысла произведения, сознание Кураева, судя по всему, двигалось, выбирая одни слова и их сочетания и отвергая те, что не соответствовали замыслу. Затем оно остановилось в какой-то точке не потому, что выполнило (instantiated) какую-то (какую?) заданную конструкцию, а потому, что надо было остановиться. Точно тот же механизм, надо полагать, срабатывал и при создании рассказа «Дом с мезонином», и точки с запятой появились там, где захотелось остановиться, передохнуть и в паузе дать время читателю восстановить пропущенные смыслы причины или следствия.

Теперь следует попытаться реконструировать мыслительные процессы современных читателей Чехова и Кураева, которые хотели передать свой замысел (to get their message across). Пожалуй, уж не будем делать вид, что читателю важно прежде всего понимать, какая синтаксическая структура предложения у него перед глазами. Когда оно короткое, то это становится ясным тотчас же, если же — длинное, то такая необходимость может ощущаться только в тех случаях, когда оно непонятно. Следовательно? Следовательно, вспомним, что в общем-то все, кроме гениев, читают слово за словом, выводя свой смысл каждого слова и словосочетания, то есть проводя «автопоэзис» (Кравченко 2001, 165 и след.). Он проводится на основе своего опыта функционирования языковых форм в связках с невербальными сигналами — жестами, мимикой, поведением тела — а также, возможно, с сопутствующими сигналами физической среды (гром, восход солнца и пр.). В этой связи становится понятной роль фактора индивидуального потенциала восприятия, памяти и воображения (интуиции).

Поскольку понимание основано на догадках читателя, как и на догадках автора о том, как читатель будет догадываться по выданным ему сигналам, то единственной базой адекватности всех оценок выступает индивидуальный жизненный и коммуникативный опыт каждого из них. Каждый «мерит по себе», и поэтому не следует считать неоднократные заявления литераторов о том, что каждый из них «пишет для себя», кокетством или заносчивостью. Дело в том, что вся «беседа с миром», т.е. обмен сигналами со средой и интерпретация их, является метонимическим обозначением непосредственной беседы с самим собой. Действительно, иначе и быть не может, так как каждый сигнал извне или от собственного тела опознается, интерпретируется и оценивается этим же организмом посредством сравнения с существующим в нем на данный момент знанием. И происходит это постоянно не потому, что тело (человек) хочет «узнать побольше интересного» или «стать лучше», а с единственной целью адекватно приспособиться к данной среде сейчас. И так — каждый миг жизни. Чтобы приспособиться к миру, человек, образно говоря, постоянно «смотрится в зеркальце самого себя». Благодаря своей природе, тело понимает себя. «Мир становится понятным при контакте с сознанием (thе mind interface makes the world comprehensible to the organism) … которое запускает эмоции и когнитивную и моторную активность» (Hoffmeyer 2010, 32). Так правит бал этот «высший судия», и, следовательно, объективную оценку поведения человека не может дать никто со стороны, так как никто не может заглянуть в это «зеркальце».

Обращаясь к специфической функции автора или редактора литературного текста или переводчика, следует пояснить, что при этом он участвует в сложном взаимодействии: он осуществляет свои речевые действия (выбор, замена слов, их построение в конструкции или их перестройка), «глядя в своё зеркальце». Одновременно, часто на ходу, он делает изменения в результате «заглядывания в воображаемое зеркальце» читателя. Иными словами, он участвует в совместной деятельности (coaction) с воображаемыми партнерами по вспоминаемым коммуникативным актам. Вспоминая, наблюдая в своей памяти их взаимодействия либо свои взаимодействия с ними, он тем самыми продолжает процесс познания мира, (cognition), от которого к нему приходили соответствующие сигналы. С. Стеффенсен, П. Тиболт и С. Коули предлагают называть такое «когнитивно-коммуникативное взаимодействие» когникацией (cognication = cogni(tion) + (communi)cation). Они справедливо рассматривают его как иллюстрацию «деятельности, распределенной во времени и пространстве» (distributed activity) (Steffensen et al. 2010).

Продолжая выполнять замысел высказывания на основе взаимодействия со своими памятью и воображением, автор/редактор изменяет и заменяет синтаксические конструкции, руководствуясь своими представлениями о «правильности», сложившимися на основе опыта общения с другими. Кроме того, его языковое поведение регулируется его ожиданиями реакций читателя — либо подобно тем, что имели место в прошлом, либо тех, «как прореагировали бы все», либо совершенно непредсказуемых.

Далее, можно полагать, что при создании «авторских», «творческих» текстов, трактуемых иногда как «речевые отклонения от языка», срабатывает всегда один и тот же, всем известный механизм реализации переносных значений. Каким бы «авторским» и «творческим» ни был текст, автор, как правило, использует конвенциональные лексические и грамматические средства, нарушая при этом нормы формообразования и сочетаемости, ориентируя читателя на необходимость сопоставления «несуразностей» с нормой (системой) с тем, чтобы тот вывел необходимый переносный смысл. Коммуникативная неудача (infelicity), как правило, определяется либо экстремизмом автора, либо неспособностью читателя выйти на уровень знаний и опыта писателя.

В завершение могут возникнуть вопросы: синтаксические конструкции и синтаксис вообще — реальное явление? Где они пребывают? Это — нечто, существующее до того, как коммуникант открывает рот или прикладывает перо к бумаге, или исчезающее, как только он закрывает рот или кладет перо в сторону? Подход, обсуждаемый в статье, очевидно, дает определенно положительный ответ лишь на первый вопрос. Синтаксическая система, осознаваемая с разной степенью полноты и четкости соответствующих понятий, существует потенциально в памяти каждого адекватного носителя конкретного языка как результат осмысления всех высказываний-сигналов, полученных извне. Она реализуется говорящими и пишущими в процессах когнитивно-коммуникативного взаимодействия («когникации»). Те же конструкции, по-своему осмысленные, актуализируются в сознаниях слушателей и читателей благодаря соизмеримости жизненного и коммуникативного опыта партнеров. «Сверкнув» в реальных точках пространства и времени в индивидуальных сознаниях, они нигде не сохраняются в реальном мире — ни в литературных текстах, ни в грамматиках. Следовательно, они «не предстают откуда-то из мира» перед сознанием коммуниканта, который готовится создать высказывание, и не выдают никому ни рекомендаций, ни запретов. Тем не менее, даже зная об этом, мы, преподаватели и исследователи, будучи членами определенного социума, в обстановке нашего профессионального общения, не говоря уже о разговорах среди обыденных носителей языка, вынужденно выражаемся иначе, а именно так, как принято в нашей культуре. При этом мы часто не замечаем или игнорируем «трагедии своего двоемыслия», о которых шла речь выше. Например, услышав фразы типа «согласно грамматике…», «в данном случае грамматика исключает…», неудобно каждый раз просить коллег уточнить и говорить «правильно», без метонимических переносов: «согласно моему знанию грамматики…», «в данном случае, зная грамматику, я (носители моего языка) исключаю(т)…». Кроме того, всем ясно: когда неправильно, тогда короче. Персонификация любого явления, не являющегося человеком, — излюбленный способ описывать то, что не до конца понятно или трудно поддается описанию. В таких случаях авторы «чувствуют», что функции непонятного как-то легче пояснить, изобразив их в качестве функций человека — ведь «он — мерило всего». Таким образом, сказанное М.Р. Лил о формировании этических и прочих ценностей можно в полной мере отнести к осмыслению природы языковых форм: «новые представления о создании значения людьми отрицают существование имманентных (pre-structured и pre-formatted) связей, сформулированных приверженцами теорий эволюционного развития, построенных на философиях» (Leal 2010, 67).

Итак, описанный подход называется «биосемиотическим» потому, что все действия и мыслительные операции начинаются в теле (био-), в результате чего из него выходят языковые формы, с которыми сознание говорящего/пишущего ассоциирует значение (-семиотика). Сигналы воспринимаются телом партнера (био-), которое ассоциирует с ним своё значение (-семиотика). Весь комплекс взаимодействий партнеров в определенной точке пространства и времени является «языком». При этом особенность его письменной разновидности заключается, во-первых, в отсроченном механизме отдельных событий указанного взаимодействия, а также в возможности их реализации в разных точках пространства. Во-вторых, непосредственные контакты коммуникантов замещаются соответствующими ментальными операциями в памяти (аre re-enacted).

Из всего сказанного выше, надо полагать, следует, что отмеченная легкость, с которой носитель языка, особенно в сфере неспециального общения, манипулирует словами, объясняется несомненно какой-то спецификой слов, в частности, многозначных. Она, действительно, заключается в том, что, каким бы ни было слово, его форма в системе языка всегда связана с одним значением. Подобное наблюдение воодушевляет, поскольку оно тем самым возвращает многозначное слово в статус диалектического явления, характеризующегося единством формы и содержания (одна форма — одно значение).

Поскольку значение слова есть не что иное, как ассоциация содержания с образом его формы, то изначально, то есть на уровне системы языка (долговременной памяти), «многозначное» слово в индивидуальном сознании связано с обобщенным инвариантом. Это — то, на основе чего оно начинает и заканчивает все операции по формированию и осмыслению форм «многозначных» слов. Отсылка к содержанию слова равносильна отсылке коммуниканта к соответствующему явлению (Давайте поговорим о солнце/лесе/двери/яме и т.п.). Именно подобные базовые единицы языка далее, на уровне речи становятся предметом манипуляции со стороны коммуникантов, которые актуализируют прямые или переносные значения в зависимости от речевого контекста. Так, в высказываниях:

1) «Его отчим был его настоящим отцом»;

2) «Его отчим был ему настоящим отцом»;

3) «Это настоящий отец, достойный уважения»;

4) «Ну он не отец — так избить ребёнка!»;

5) «Этот так называемый отец»

каждый носитель русского языка без труда связывает с формой отец два значения — идентифицирующее «взрослый+мужского пола+зачавший ребёнка человек» либо предикатное (Арутюнова, 1976, 326-330) «человек, характеризуемый признаком поведения, соответствующего отцовскому положению» (Ковалева 2009, 10-11).

Можно полагать, что идентифицирующее значение 1 в комплексе с предикатными (2, 3, 4, 5), образованными от него по механизму метафоры, (и, возможно, ещё по-другому) образует «лексему», «содержательное ядро» или «лексический прототип» (Архипов 2008, 105-124). Подобный инвариант, очевидно, можно сформулировать как «мужчина, зачавший ребенка, а также мужчина, поведение которого соответствует отцовскому положению» (ср. Циолковский — отец российского воздухоплавания). Можно далее полагать, что именно на данный комплекс образов содержания и устной или письменной формы слова ориентируется коммуникант во всех своих манипуляциях с данным словом.

Литература

1. Арутюнова Н.Д. Предложение и его смысл. — М., 1976.

2. Архипов И.К. Язык и языковая личность. — СПБ., 2008.

3. Болдырев Н.Н. Категория как форма репрезентации знаний в языке // Концептуальное пространство языка: Сб. науч. трудов. Посвящается юбилею Н.Н. Болдырева. — Тамбов, 2005. — С.16-39.

4. Брудный А.А. Значение слова и психология противопоставления // Семантическая структура слова. — М., 1971. — С.19-27.

5. Карлсон Ф. Ранняя генеративная лингвистика и эмпирическая методология // Когнитивные категории в синтаксисе: Коллективная монография. — Иркутск, 2009. — С.215-247.

6. Ковалева Л.М. О когнитивных категориях пропозитивного конституента предложения // Когнитивные категории в синтаксисе: Коллективная монография. — Иркутск, 2009. — С. 9-20.

7. Коули С. Дж. Понятие распределенности языка и его значение для волеизъявления // Studia linguistica cognitiva 2. Наука о языке в изменяющейся парадигме знания. — Иркутск, 2009. — С. 192-227.

8. Кравченко А.В. Знак, значение, знание. — Иркутск, 2001.

9. Линелл П. Письменноязыковая предвзятость лингвистики как научной отрасли // Studia linguistica cognitiva 2. Наука о языке в изменяющейся парадигме знания. — Иркутск, 2009. — С. 153-191.

10. Мамардашвили М.К. О призвании и точке присутствия // Конгениальность мыс­ли. О философе Мерабе Мамардашвили. — М., 1999.

11. Матурана У. Биология познания // Язык и искусственный интеллект. — М., 1995. — С. 95-142.

12. Серебренникова Е.Ф. К проблеме креативности в синтаксисе // Когнитивные категории в синтаксисе: Коллективная монография. — Иркутск, 2009. — С.127-139.

13. Хантакова В.М. Когнитивно-ориентированная интерпретация выбора и расположения языковых единиц в синонимических соотношениях // Когнитивные категории в синтаксисе: Коллективная монография. — Иркутск, 2009. — С.170-186.

14. Cowley S., Major J.C., Steffensen S.V., Dinis A. (eds.).
Signifying Bodies: Biosemiosis, Interaction and Health. Braga: Catholic University of Portugal, 2010.

15. De Jaegher H., Di Paolo E.A. Phenomenology and the Cognitive Science. 2007, 6 (4), Pp. 485-507.

16. Hoffmeyer J. A biosemiotic approach to health// Signifying Bodies: Biosemiosis, Interaction and Health. — Braga, 2010. — Pp.21-42.

17. Hopper P. Emergent grammar and temporality in interactional linguistics. Forthc. in: Auer, P. & Pfänder, S. (Eds.) Emergency Book. Freiburg: LiLi series, 2010.

18. Leal M.R. From signal to sign… the facts // Signifying Bodies: Biosemiosis, Interaction and Health. — Braga, 2010. — Pp. 43-74.

19. Linell P. Linguistics on the Nature of Language. Lecture at International Conference «Cognitive Dynamics in Linguistic Interactions: Theoretical and Applied Perspectives». — Irkutsk, Russia, June 18, 2010 (личная переписка).

20. Linell P. Linguistic processes and resources in interaction. A contribution to the panel on »Units of interaction» organised by Charlotta Plejert and Beatrice Szczepek Read (личная переписка).

21. Robins R.H. A Short History of Lingusitics. — London & New York, 1990.

22. Saussure F.de. Cours de linguistique générale. — Paris, 1916|72.

23. Steffensen S.V. Language Sciences (special issue: Caring and Conversing: The distributed dynamics of dialogue, ed. by Bert Hodges, Jim Martin and Sune Vork Steffensen ). — In press.

24. Steffensen S.V. Language, languaging, and the еxtended мind hypothesis. Review of Clark. Pragmatics & Cognition. — 2009. — Vol. 17. — Рp. 677-697.

25. Steffensen S.V., Cowley S.J. Signifying bodies and health: a non-local aftermath // Signifying Bodies: Biosemiosis, Interaction and Health. — Braga, 2010. — Pp. 331-355.

26. Steffensen S.V., Thibault P.J., Cowley S.J. // Signifying Bodies: Biosemiosis, Interaction and Health. — Braga, 2010. — Pp. 207-244.